— Народ благодарит, сожалеет, прощается. Люди все понимают. А генералы… Ну их к дьяволу. Та же канитель, что и в Риу-Гранди. Предлагают земли в награду. Как будто мы ландскнехты… Ты готов, Анцани?
— Жду сигнала трубы Тортаролло.
— Он сегодня трубил тебе в Монтевидео! Ты не слышал?
— Я каждый день слышу звук трубы. — Он прижался затылком к подушке. — Хорошо умереть на родине.
4. Всего четыре ноты
К утру шторм стих. В каюте висячая лампа перестала качаться. Гарибальди вышел на палубу. Бездонная синева, казалось, засасывала, почудилось, что он теряет ощущение собственного тела в блаженном однообразии неба и воды. Он сделал усилие, вгляделся в даль. Знакомая вершина Серры-де-Лас-Анимас все еще смутно виднелась — последний кусочек незыблемой суши Нового Света.
— Аренда кончилась, — сказал он вслух и удивился давнему воспоминанию.
Нет, уплывшая за горизонт земля теперь не была чужой. Слишком много друзей похоронено.
С кормы донесся знакомый тенор Кончелли:
«Запел… Итак, путь начат. Это и есть возвращение», — подумал Гарибальди. Он подошел к певцу, потрепал по плечу.
— Не слишком ли громко, Кончелли? На бригантине есть больные.
— Ничего, капитан! Сакки всю ночь мучился со своим коленом. Теперь храпит так, что и пушками не разбудить. Песня хороша, капитан.
— Очень хороша. Только вот что: на борту «Сперанцы» капитан не я, а Гацелло. Я простой пассажир, вроде тебя.
— Прошу прощения! Это по старой памяти. Еще раз прошу прощения, генерал.
Гарибальди оценил неназойливый оттенок почтительности. С Кончелли вместе воевали в риуграндийском отряде, потом он, как многие, прибился к легиону. И вот, оказывается, военная выучка не пропала, дистанцию соблюдает.
Солнце вставало навстречу бригантине. Океан в шершавой зыби лоснился, серебрился, как рыбья чешуя. Палуба понемногу наполнялась людьми. Гарибальди, прищурившись, разглядывал товарищей. Грех сказать, что сборище это выглядело щеголеватым. Залоснившиеся сюртуки моды тридцатых годов, обтрепанные брюки, прожженные пончо. Когда собирали деньги на фрахт, те, у кого не было ни гроша, продали лучшую одежду.
Капитан подошел, откозырял:
— Путь далек, генерал, плыть предстоит больше двух месяцев, но я хотел бы знать, где нам ошвартоваться в Италии?
— В Тоскане, думаю. Там берега лесистые.
— На пути следования ближайший порт — Ницца, ваша родина.
— Вы ведь не знаете, капитан, что я в Генуе висельник? У наших правителей память слабеет, только когда они обещают конституцию. Но если речь идет о петле для старого бунтаря…
— Какой же вы старый?
— Сорок лет, капитан.
Они прислушались к хриплому звуку за дощатой переборкой каюты. Тот, кто надрывался в кашле, не мог остановиться. Гарибальди помрачнел.
— Это Франческо, — сказал он. — Пойдемте к нему.
Они вошли в каюту. Анцани все еще кашлял. Пот выступил у него на лбу. На костистом лице горели огромные покрасневшие глаза.
— Агуяр, принеси, брат, горячего молока! — крикнул Гарибальди, приоткрыв дверь.
— От-ку-да же молоко? На ко…рабле… — задыхаясь, спросил Анцани.
— О, мы догадались прихватить козу, — с достоинством доложил капитан.
— Но… ведь кормить… надо.
— И сено есть. Ты, главное, не беспокойся, — говорил Гарибальди, сжимая его горячую жилистую руку. — Все, что тебе понадобится, будет. Только отдыхай.
— Морской воздух… сразу полегчало… Думаешь, надо поспокойнее? — тихо сказал Франческо.
— Что за разговор! Мало сказать — не мужской. Детский какой-то. Месяц-другой в Италии — и тебя не узнаем. Это же все тамошний климат, болота, испарения.
Анцани улыбнулся:
— И две пули в груди. Не стоит со мной так… Я же знаю, что даже туринские и миланские эскулапы не всесильны.
На палубе раздался взрыв смеха, топот и поощрительные крики. Похоже, что там боролись. И на секунду шум перекрыл тенористый голос Кончелли.
— Пойду утихомирю, — пробормотал капитан и вышел.
— Не надо! Пусть веселятся! — крикнул вслед Анцани, — да и мне лучше, все-таки отвлекаешься.
Гарибальди изнемогал от жалости. Утешать умеют только женщины. Бесконечна их доброта, и она помогает им улыбаться, когда хочется плакать навзрыд. Он не способен.
— Хотел бы знать, где сейчас наш Учитель, — сказал он. — Хорошо, если в Италии, тогда мы сразу поймем, с какого края взяться за дело.
— Мадзини? Да, ты прав. Я помню, как он говорил: задача политиков — применять нравственный закон к гражданскому устройству страны. Если бы ты мог представить, как я часто думаю о его словах! — Франческо приподнялся на локте, говорил быстро, чуть задыхаясь. — Наверно, путь к всеобщему счастью открылся ему однажды в каком-то мистическом озарении, тогда-то он и стал стратегом идейной войны.
— Стратегом, по-твоему? Но, пожалуй, стратегом без тактики.