Кабину сильно тряхнуло, точно она на всем ходу врезалась в бетонное перекрытие крыши. Бочагуров подумал, что если лифт развалится или унесется в открытое космическое пространство, он лично нисколько не удивится. «Ну, выпадет какая-нибудь железка из какого-нибудь механизма, ну, стукнется тяжелым болтом о дно лифтовой шахты — и все крышка. — И в порыве совсем уже откровенности, переходящей в овацию, признался: — Пропало же в прошлом году семь блоков со склада готовой продукции вместе с оконными рамами и половиной тонны суперцемента. Под моим непосредственным руководством. — А потом, с запоздалым раскаянием: — Ах, товарищ Камышанский, товарищ Камышанский, на чьей даче, под какими раскидистыми яблонями стоят, впаяные в фундамент, те блоки, на какие дали и облака смотрят сквозь те оконные амбразуры…»
Так рассуждал он в то время, как горло начало сжимать знакомой-незнакомой спазмой: не то взрыднуть захотелось, не то желудок вдруг забарахлил, чутко реагируя на гремучий яд, попавший в его здоровый в целом организм.
«Сегодня умру», — понял Бучегеров и теперь уже точно захотелось разрыдаться от слишком очевидной нелепости такого конца. А захотевшись, и разрыдалось — из правого глаза, повинуясь законам высшей нервной деятельности, бойко выкатилась слеза. Бечаргов попробовал ее на вкус — слеза была пресная.
«Допрыгался!»
Пошатываясь, он вышел из лифта.
Нет, из подъезда, потому что подумалось: «Сейчас сверну за угол, посмотрю в окошко, увижу Ботика с драндулетом…»
Нет, все же из лифта.
«И на том спасибо», — ему и в самом деле стало жаль себя, жаль до дрожи, до онемения конечностей. Да разве только себя? Жалко было Машу, святого человека, народного заседателя и врача эндокринолога с двадцатилетним стажем («Куда она без меня?»), жаль бабушку (хотя бабушку все же меньше, чем себя и Машу, зато больше, чем, например, бывшего своего заместителя — вот уж кто копал под те семь блоков, — так копал, так копал, что Камышанского пришлось подключать в срочном порядке, тем только и спасся), однако по зрелом размышлении бабушку жалеть перестал — покойница все-таки, чего уж там…
«Кажется, спекся, кажется, готов, — совсем отчаялся Борочогов, но в последнем (предпоследнем) усилии, из недр существа, из мозга кости, из потаенных извилин позвоночника и поджелудочной железы — протест: — Не готов еще, не спекся! Гражданка судьба (гражданин бог, или кто там у вас?) — пощадите!!!»
Вроде эхом отозвалось. Слабым, едва слышным. Или послышалось? Отключились они, что ли? Или внемлют?
«И вообще, — продолжает он чуть более уверенно, слегка ободренный молчанием: — Что вы там понимаете?! Вы когда-нибудь видели Маргариту — секретаршу управляющего? Видели?! Нет? То-то! Видели бы — поняли. У нее такие ноги, такие ноги! А грудь! А колени! А ложбинка под локотком! Обращали вы когда-нибудь внимание, как она сидит? Просто сидит за машинкой. А как ходит? Как сквозь тонкую ткань юбки робко, но зримо — вполне зримо! — проступают этакие увесистые… Все, все, молчу, умолкаю…»
В вязкой тишине ему вновь чудится нечто похожее на благожелательное внимание, он позволяет себе расслабиться, высказать осторожное неудовольствие:
«Жестко здесь, товарищи. Скамья какая-то, без спинки… Деревянная, что ли? И ограждение? Зачем? Лишнее это, ни к чему. Да и за что, позвольте спросить? За те полтонны? Так ведь списал я их, давно списал! По-честному, как положено. Акт составили, подписали, в архиве давно. Нет, правда, комар носа не подточит… — И переходя на шепот: — Вы послушайте, товарищи! Послушайте. И вы, гражданин бог, и вы, мадам судьба. Будьте выше, проявите гражданскую зрелость, снисхождение проявите. Закройте глаза, ну моргните разок, веки опустите, взмахните опахалом ресниц, зажмурьтесь чуток — и взовьюсь я ясным соколом, промчусь сивкой-буркой, прошмыгну мышкой-норушкой, пролечу в игольное ушко, никто и знать не будет. Здесь не заметят, не схватятся, если что — спишут на происки иностранных разведок, а там, у вас, штаты, небось, не меньше наших, верно? И дармоедов, небось, не меньше. А я человек полезный, правильный — пригожусь. Верой и правдой служить буду, испытайте только… — И, потеряв выдержку, внезапно меняя тон на капризный и требовательный, почти крикнул: — Вы что там, оглохли, понимаешь?! Шутки шутить с ударником?! А ну-ка, пока я вас за жабры не взял, пока не разозлился по-настоящему, пока органы к этому делу не подключил — извольте подушечку, жестко здесь!!!»
Богочуров броском преодолел пространство, прислонился к двери собственной квартиры и, не отнимая руки, как преследуемый, как ищущий убежища беглец, за которым с воем и гиканьем гонится разъяренная толпа, жал и жал на звонок:
«Маша, ну, Маша, ну, открой, слышишь, ну, я это, я! Ну, Маш, ну, открой!»
Он снова, как при быстром перелистывании книги с иллюстрациями, побывал одним разом у детской площадки, у молочного магазина, проследил за секундной стрелкой, успел пробежать полдороги, опять увидел тюлевую занавеску, синюю «Волгу», отъезжающего со двора Ботика и — оказался у двери с прижатым к звонку пальцем.