«Ну, Маша, ну, не могу же я терпеть столько, ну, не железный же я, ну, Маша, ну, открой, Маш!!!»
Открылась дверь, легла под ноги дорожка, прильнул к подошвам линолеум.
Вот он у стола. В кухне.
Читает записку (или письмо — тайный знак любви несчастной?). Жена пишет (он наспех, не отдавая себе отчета, проглатывает огрызок докторской колбасы, оставшейся после завтрака — на ней след его цельнометаллического, легированного, хромисто-углеродистого, почти волчьего прикуса), а он, еще не поняв, не вникнув, репетирует, обращаясь к двойнику, глядящему на него из мутного зеркала.
«Во-первых, для чего писать, если я уже здесь, если я уже вернулся…»
Нет, не так.
«Во-первых, для чего писать, друг мой Маша, если можно сказать устно, решить, так сказать, в рабочем порядке…»
Так лучше, но еще не совсем то.
«Во-первых, я причинил себе (то есть тебе, то есть Маше) много неприятностей, и жить себе (тебе, нет, ей, ведь речь идет о ней, о Маше, супруге дней моих суровых) со мной (с тобой) было нелегко…»
«Собственно, что она пишет?! Что вообще может написать эта женщина? Рецепт? Приговор? Историю болезни? Свидетельство о смерти?.. Нет, написать-то она, положим, напишет, грамотная, но вот так, чтоб задело, затронуло, чтоб струны запели, чтоб за душу взяло — это вряд ли. Вряд ли. Это ж человек, наивные друзья мои, — человек, неорганизованный для охраны и рационального использования ресурсов нархозяйства. Да что говорить — если начистоту, то ни плита облицовочная, ни алебастр строительный измельченный ее нисколько не волнует. То есть абсолютно! Хотите верьте, хотите нет. Наплевать ей на интенсификацию, на революционные преобразования. И на положение в Лаосе ей тоже наплевать. Гипофиз ей подавай. Железы внутренней секреции. А интересы страны, отчизны, соцлагеря, наконец? А переломный этап истории?.. И с этим существом я прожил восемнадцать лет. Каково?!»
Среди хаоса разбросанных по бумаге знаков Борчагауров не видит ни букв, не видит строчек. Он видит только два слова. И оба эти слова стоят целого письма, да что письма — поэмы стоят («И даже романа.» — думает Боргачауров, но стесняется произнести вслух этот, что ни говори, скользкий, двусмысленный термин — могут неправильно понять, Маргариту приплести, ее ноги, грудь, розовые, как поросячьи пятачки, соски, беззастенчиво поднятые, разведенные, зовущие).
«Вот два слова, — размышляет он, — всего два, а как много в этом звуке для сердца русского слилось! Чувствуете? Осязаете?!»
Два слова, выхваченные из текста. Вот они: «подлец» и «Ботиком».
«Не спрягается», — чутко реагирует Бочрагуров, но его вовремя осеняет, он ловит суть, ухватывает смысл: «Подлец» — это я, а с «Ботиком» она уехала в драндулете».
И проверяет способом, перенятым у разведчика всех времен и народов Ганса-Амадея-Эриха фон Штирлица:
«Если «подлец» — Ботик, то уехать она должна со мной. Но у меня нет драндулета. Кроме того, я муж, следовательно уезжать со мной нет никакого смысла.
Ло-гич-но!
И еще замечание в порядке ведения собрания, в смысле организованной и упорядоченной подачи голосов населением: почему, собственно, с Ботиком? Это, если хотите, аморально, недостойно народного заседателя и даже безнравственно (сколько «н» — одно или два? Камышанский пишет с одним!), безнравственно еще и потому, что мы спали три дня назад, исполнили, так сказать, священный супружеский долг, что в переводе на интимно-курительно-рюмочно-покерный язык означает: я имел ее как женщину. И она, между прочим, тоже имела и, представьте, плакала — плакала, уткнувшись в подушку, сам видел, — надо полагать, от страсти… Нет, нет, безнравственно бросать мужа — мужа, с которым спишь за три для до побега с прохиндеем Ботиком!
На работе тоже возможны неприятности: конечно, никаких официальных объяснений и объяснительных, никаких служебных и докладных записок, а просто так, в порядке дружеского укола, в кулуарах (или колуарах? Если от слова «кал», то «ка», если же от слова «кол», то, разумеется, «ко»), ну совсем незаинтересованно, нейтрально, однако с высоты заслуг и почетных званий, весовой категории и должностного положения, мимоходом, мимолетом (пароходом, самолетом): «А скажите-ка, товарищ Богучар-Чаругаров, это не у вас ли неприятности в семейной (она же личная) жизни?»
Что ответишь? Что скажешь?
Маша, ты слышишь?!!!»
Он сделал шаг (или шагал всю жизнь?) и мелкой трусцой побежал через дорогу.
Слева, помнится, был грузовик. Справа — проехавшая то место, где он стоит сейчас, опираясь твердо в ноздреватый асфальт импортной с усиленными супинаторами «Саламандрой», — сияющая лаком «Волга», а впереди — просвет, в который необходимо проскочить.