…И лишь дойдя до подоконника, дотронувшись до его гладкой прохладной поверхности, так же медленно, все еще плохо владея собой, повернулся на негнущихся ногах, пошел обратно к двери, к исходной своей позиции.
Ошибка исключена. Если здесь, среди этих пяти, есть подследственный, есть Гаврилов, которого ему необходимо узнать, на которого следовало указать пальцем, то вот он — стоит третьим справа! Это было столь очевидным, столь ясным и несомненным, что невольно оглянулся на следователя — понял ли? догадался?
Тот сидел за столом, в другом конце кабинета, писал что-то, склонив голову, и, казалось, не обращал на происходящее никакого внимания.
Равнодушие? Расчет? Уверенность?
Гайк Григорьевич вспомнил разговор в буфете: «Значит, действительно вопрос решенный, действительно формальность?» Однако теперь, возвращаясь к той своей мысли, усомнился, хотел верить, что это не так, что следователь переживал не меньше и тоже ждал, но держался подчеркнуто бесстрастно, отстраненно, боялся неосторожным жестом, движением подсказать, облегчить выбор. Чудак, он ничего не знал о встрече, которая перечеркнула все его планы, свела на нет все усилия, обесценила все ловушки и ухищрения. Он не знал и не мог знать, что накануне вечером у дверей прокуратуры Кароянова ожидал сын Гаврилова, того самого Гаврилова, которого он должен был сегодня опознать…
А может, и лучше, что не знал, что не предвидел такой возможности? Но он-то, Кароянов, знал! Знал и помнил все до мельчайших подробностей. Почти все. До сих пор не уходит, стоит перед глазами худенький шестнадцатилетний подросток — мальчишка с лицом, как две капли воды, похожим на лицо отца: те же широкие скулы, сросшиеся в переносице брови, разрез глаз…
«Я вас прошу только об одном — не ошибитесь! Только не ошибитесь!»
Нет, прежде он извинился:
«Простите, можно с вами поговорить? (или что-то в этом роде) Выслушайте меня, пожалуйста…»
Долго и путанно объяснял, как ему удалось узнать, зачем Кароянова вызвали в прокуратуру, говорил о назначенном на завтра опознании, о своей больной матери, слегшей сразу после ареста мужа, о младшей сестренке, зачем-то несколько раз повторил, что ему шестнадцать, что он — секретарь комсомольской организации в школе и что учится на отлично…
А на следующий день в кабинете с синей стеной и пятью стоящими в шеренгу мужчинами:
«Вы узнаете кого-нибудь из присутствующих?»
Кароянов молчит, опустив голову, будто это не он, а его самого должны сейчас уличить в преступлении.
«Гайк Григорьевич, вы поняли вопрос? Узнаете кого-нибудь из присутствующих?»
Он пытается сосредоточиться, собрать воедино мысли, ищет ответ — правильный, единственно верный.
«Узнаете?»
«Да, вот этого мужчину…»
«Та-тах. Та-та-тах» — летит, рассекая мглу, поезд.
«Та-тах. Та-та-тах» — стучат на стыках рельсов колеса.
«Что делать? Что?!»
Человек у окна подставил лицо под тугую струю воздуха. Втянул и задержал в себе слабый запах палой листвы.
«Скоро зима, — подумал он, — скоро зима…»
Тогда тоже стояла осень. Заканчивался ноябрь. Днем светило солнце, а к вечеру подморозило, и немец, залегший у пулемета, подстелил под себя детское байковое одеяло, отогревал дыханием красные, озябшие от холода руки. Пар вырывался у него изо рта, и кто-то из своих, толкнув в плечо, протянул ему обтянутую зеленым сукном флягу…
«Почему я не рассказал об этом следователю? Почему не рассказал мальчишке?»
Вспоминая свои показания, Кароянов не мог ни понять, ни объяснить, почему так сухо, так неохотно и коротко отвечал на вопросы, почему не рассказал всего, что знал, что должен был рассказать…
«Вас вместе с матерью отвели в колонну?»
«Да.»
«Вы знали причину задержания?»
«У матери не оказалось при себе документов, подтверждающих личность.»
«Вас отконвоировали к железнодорожному вокзалу?»
«Да, вместе с остальными.»
«Сколько людей погрузили в состав?»
«Не знаю.»
«Есть данные, что девятьсот семьдесят человек.»
«Наверное, так.»
Отвечал, как по шпаргалке, как плохо затверженный урок. Будто не было криков и детского плача на площади у вокзала, не было клонящегося к закату солнца, бодрого марша, рвущегося из репродуктора, не было грязной, плоской, обитой по краям ржавым металлом платформы…
…пол — это навсегда отпечаталось в памяти, — был покрыт въевшейся в доски мелкой угольной пылью, углем были забиты все щели и выбоины, и люди (те, кто влез первыми) не хотели пачкаться, выбирали места почище, складывая туда рюкзаки, узлы, сумки, а когда платформа тронулась, увозя их от полуразрушенного, с черными пятнами гари здания, было уже так тесно, что вещи пришлось брать на руки, чтобы освободить место у невысоких стальных бортов.
Кое-как разместились: евреи-«переселенцы» (их привели отдельной колонной со сборного пункта в городском саду), человек пятьдесят рабочих с кирпичного завода и люди, случайно, как и он с матерью, попавшие в облаву на бывшей Грибоедовской улице…