На самом деле следователь не был ни могилой, ни крематорием, ни даже газовой камерой. По крайней мере, пока. Не состоял в организованных структурах, нацеленных на истребление черных, желтых или длинноносых. Не изводил себя расовой, идейной или какой-нибудь другой «научно обоснованной» ненавистью. Следователь совершенно не ориентировался в теориях происхождения свастики, не интересовался, солнечный ли символ она собой представляет или какой-нибудь другой. Не знал и не хотел знать, где анамнез, где диагноз, где прогноз. Свастика, трепещущая на знамени, поднятом к небу, сочеталась в мозгу следователя всегда с одним и тем же образом: марширующей колонной воодушевленных парней, зольдатен унд официрен, брызжущих жизненной силой, одухотворенных идеей… порядка! Именно порядок становился для следователя непреходящей, необсуждаемой, бесспорной «общечеловеческой ценностью», которую демократическая, либеральная и какая там еще скользкая мразь растоптала без зазрения совести! В душе следователя на всю жизнь застряло одно-единственное режущее детское воспоминание: отец, низкорослый упырь с квадратными плечами, гигантским детородным шлангом, широкими скулами и узким лбом неандертальца, стеклянно-пьяный, молча размахивается (оловянные, бессмысленные глаза на спокойном, как камень, лице) и хряскает кулачищем по огромному животу жены. Принадлежащей ему по праву… В животе сидит будущий братик будущего следователя, а сам он, забившись в угол жалкой коммунальной комнатенки, обливается слезами, беззвучно орет, вопит, ненавидит, но… бессилен. Ничегошеньки не может, хотя прямо у него на глазах мир накреняется, переворачивается и летит ко всем чертям… Упырь издох в свой час, мама начала жить, все растворилось, растеклось, отболело, но память о том детском бессилии прочертила вектор судьбы: мальчик вырос в правоохранителя, в охранника правопорядка. В первую, в самую первую очередь – порядка! Право – штука скользкая… Допрашивая Веру, следователь ни капельки ей не сочувствовал. Весь запас его сочувствия истратился еще тогда, в детстве. Он воспринимал потерпевшую Рядовых лишь как процессуальную фигуру, в лучшем случае – как предмет преступного посягательства, каким может оказаться не только живая женщина, но и железный сейф, автомобиль, а то и вовсе правовая абстракция вроде интересов службы или порядка управления. А вот негодяя-нарушителя, неизвестного пока что грязного извращенца в обличье нормального человека, следователь ненавидел всей душой, до спазмов. Готов был излазать на брюхе всю вселенную, не есть и не спать, но завалить зверя.
Сказать Вере было почти что нечего. В подъезде, когда на нее напали, царил сумрак; любезное предуведомление насильника о наличии у него именно двух вопросов – об этом Вера по непостижимой причине так и не сказала следователю – прозвучало, когда нападавший был позади жертвы; после этого Вера хоть и оказалась лицом к лицу с негодяем, запомнила его физиономию лишь в самых общих чертах. Ножик, который все эти кошмарные минуты мелькал у нее перед глазами, Вера запомнила даже лучше, чем что-либо другое. И это ничуть неудивительно, ведь ей раньше никто ножиком не грозил, даже в шутку, а в тот вечер обоим участникам диалога было не до шуток. В общем, Вера, с большим трудом связывая слова в путаные фразы, сказала все, что могла, о внешности преступника, после чего следователь заставил ее расписаться на протоколе и отпустил, ни разу за все время допроса не дав своему взгляду хоть чуточку потеплеть.