Но это потом, двадцать лет спустя. А тогда он стоял на палубе, в шуме и сутолоке, с хохолком на макушке, с торчащими ушами и носом в веснушках. Ему было одиноко — я уходил с сестрой в неведомую жизнь, он чувствовал в этом явный непорядок: сказано было — плыть из Москвы в Чебоксары вместе, почему это вдруг поломалось? Я торопился уйти и, хоть щемило, понимал — наконец прямо сейчас расстанусь с чужим мне благопристойным миром теток, в котором все распланировано раз и навсегда, катилось по рельсам, колея одна — не заблудишься. Виктор был последней стоянкой на этой колее.
Мы с сестрой перетащили вещи на пристань, сдали в камеру хранения и оказались в Горьком.
Я смутно помню город — через неделю мы уехали, а эти дни собирались, ночевали по разным домам, в студенческом общежитии, еще где-то. Был конец июля, первые дни августа. Горький был взбудоражен, начинались бомбежки, поток эвакуированных прокатывался через город и, взяв штурмом поезда, катил дальше на восток; на запад шли поезда с мобилизованными; в университете, где мы с сестрой все время торчали, было пусто, гулял сквознячок, сестра и ее подружки отоваривали продовольственные карточки, мне это было в новинку, а они привыкли: в Горьком, или, как все там говорили, в Нижнем, всегда с продуктами было худо, очереди даже за хлебом. И все были подружки, подружки, меня они уже стеснялись, а сестра хотела устроить меня в своей комнате в общежитии; и разговоры про ребят — они все уже на фронте.
Сестра еще до войны получила направление на Алтай, в степные районы, в сельскую школу, и для нее пока ничего не изменилось, она все равно должна была туда ехать, но как раз в июне начались госэкзамены, их она уже не сдала, провалила — не до того: была влюблена, быть может, впервые, он уходил на фронт, она тоже писала заявления, ее не брали — какие там госэкзамены!
Я помню, поезд шел мостом через Волгу, все смотрели в окна, прощались, все-таки они оставляли здесь целую жизнь, юность, дальше неизвестно что, несчастье вокруг приобретало характер катастрофы. Но я этого не понимал, просто пока что моя жизнь стала совсем иной, вокруг замелькали люди, я не успевал запоминать их имена, но входил в самые разные, а порой и непростые, близкие отношения, и само это разнообразие казалось поразительным.
У Толстого в «Отрочестве» есть рассуждение о том, что такого рода «отроческое прозрение» наступает однажды, вдруг. Так вот Николеньке Иртеневу во время «поездки на долгих» пришла в голову ясная мысль, что не только его семейство живет на свете, что не все интересы множества людей вертятся вокруг него и его близких — существует другая жизнь людей, не имеющих о них ни малейшего представления. Он глядит из экипажа на деревни и города, мимо которых они проезжают: мужики, бабы, лавочники, детишки, они не только им — проезжающим — не кланяются, но даже не смотрят на них. И он думает: что же их может занимать, если они о нас и не думают? Толстой утверждает, что хоть он, без сомнения, и прежде все это знал, но не сознавал, не чувствовал.
Тогда в Горьком, а потом в поезде в Сибирь со мной произошло нечто похожее или, попросту, то же самое. Я тоже прекрасно знал к тому времени, что, помимо нас, у людей, мне встречавшихся, своя жизнь и заботы, но, видимо, знал, не сознавая, не чувствуя. А это не одно и то же.
Это великое человеческое разнообразие, особость каждой жизни поражали меня еще очень долго, и, помню, много лет спустя, когда я работал в газете, на Сахалине, конкретно сталкиваясь со всякого рода
А поезд наш катил себе на восток. Были бесконечные пересадки — в Перми, Кирове, Свердловске и Новосибирске. Дикая толчея и свалка на вокзалах, удачное компостирование билетов — как выигранное сражение, отоваривание карточек — как еще более ощутимая победа; множество узлов и чемоданов, которые мы перетаскивали с места на место, постепенно передвигаясь к цели, и караулили (мы ехали вместе с однокурсницей сестры, направленной в те же края, и их приятелем, по близорукости не взятым на фронт). Но какая-то была
Помню Барнаул — странный, пустой и тихий город на холмах, спускавшихся к Оби, где сестра с подружкой получали направление в район. Мы доели там последние деньги, потом сестра потеряла все документы, и когда мы дошли до последнего обнищания, Верочка вытащила припрятанные ею на такой случай сто рублей (те еще деньги) и мы насыщались арбузами — их продавали без всякого ограничения.