Теперь перед Б. Ф. оставался его собственный шеф — здоровенный громила из ростовского «Молота», гордившийся неожиданно свалившимся ему помощничком, так лихо разделавшимся со всеми, особенно с главным его недругом Л. X., издевавшимся над Ш. на каждой летучке. Б. Ф. скинул этого Ш. совсем просто: тот никак не соответствовал занимаемой должности ответственного секретаря такой высококвалифицированной газеты, находившейся к тому же на самом рубеже страны, да и в столь ответственное время, в эпоху XIX съезда партии. Редактор не мог с этим согласиться — Ш. рядом с Б. Ф. выглядел монстром. Б. Ф. стал ответственным секретарем.
Все это произошло так стремительно, Б. Ф. был при этом так спокоен, как пишут в газетах — «улыбчив», с таким же безукоризненным пробором и галстуком. Только металл иногда появлялся в голосе и глаза еще больше темнели, когда кто-нибудь осмеливался ему перечить.
Через несколько месяцев у нас была совершенно другая редакция: все оглядывались на двери, говорили вполголоса, никто уже не играл в шахматы и боялись друг друга. А Б. Ф., как-то шелестя ногами, проходил по коридору, выбирая очередную жертву, или вызывал к себе в кабинет и говорил тихо, ровно, но улыбка у него была нехорошая.
Нас он не трогал — не принимал всерьез, хотя сразу, подчеркнуто вне редакции, установилась между нами чуть ли не дружба. А мне было невероятно интересно, я понимал, что человек он скверный, с горящим, неутолимым честолюбием, сломанный своим еврейством и тем, что в 1952 году пришлось уехать из Ленинграда, да и на Сахалине не мог сделать ничего больше того, что сделал в первые два месяца — выжил Ш. А силы у него были и страсть была. Начинал он в свое время блестяще: на войне служил в контрразведке, был связан с органами, намекал на что-то загадочное и темное, нацеплял на праздники ордена, кое-что рассказывал про университет, где тоже по-своему блистал: громкая в Ленинграде связь с известной балериной — все как надо. Он и на Сахалине попытался повторить, но вышло фарсом, да и что-то жалкое было в нем, устал, наверно, к тому времени: через несколько месяцев женился на милой женщине — жене главного режиссера областного театра, наделав переполоху в городе, но все было четко, заручился поддержкой редактора и в обкоме, знал, что у режиссера дела плохи. И победил всех в газете.
Следующей жертвой намечался заместитель редактора, мы ждали этого, даже азарт появился, как на бегах, я впервые видел, только читал во французских романах о таком активном честолюбце; глядя на него, можно было представить себе
Но я не просто любопытствовал — я ненавидел его, хотя с самого начала и до конца он не сделал мне ничего дурного, наоборот, вне стен редакции подчеркивал свой интерес и заботу. Смертельно жалко было изменившуюся газету, как сторожил и абориген я вспоминал патриархальную тишину, домашние конфликты, отеческие внушения, которые делали мне жлобы, и Ш. в первую очередь. Злая сила исходила из Б. Ф. — безжалостная и беспощадная, и я понимал, от нее не спастись, он прекрасно
И все-таки мне было хорошо. Я начал писать — дома, для себя, своя собственная, недоступная даже Б. Ф. жизнь, в которую можно было уйти от всего и ото всех, была благом. Хотя странная это была попытка литературы — прежде всего не имевшая никакого отношения к тому, как и чем я жил. Не понимал, что только реальность может стать интересной, и если я смогу когда-нибудь написать, то лишь о том, что знаю; или так примитивно защищался от жизни, готовой вот-вот затоптать, но мое стремление хоть как-то заявить себя выливалось в инфантильную болтовню, никак не касавшуюся собственного опыта — только мелькавший вокруг меня фон, в который трансформировались литературные ситуации, не пережитое.
А Сахалин между тем становился домом, Москва уплывала все дальше, я накрутил себя против всего, что там происходит и может произойти.
Куда-то я все время ездил: помню огромный целлюлозно-бумажный, японской еще постройки комбинат, с восторгом первооткрывателя изображенный мною в последовательности процесс, начинавшийся в устье впадавшей в пролив реки, где вылавливали бревна, — до огромных рулонов бумаги, от которых мне небрежно отрывали куски. Или рыбные морские порты, где чувствовал себя своим человеком — моряк в прошлом! — выходил на день-другой в море, ходил за крабами — огромными зверями с двухметровым размахом клешней и нежно-розовым мясом, которых тут же варили, стоило вытащить сети с копошащимися чудищами на борт, и ели их — теплыми и душистыми.