Но их время кончилось. Недолго уже и этому Трубникову исполнять обязанности директора вместо своего дружка Ефремова. Скоро у него не будет других обязанностей, кроме, может быть, обязанности толкать тачку. И на диссертацию молодого ученого-большевика, не имевшего возможности учиться в аристократических гимназиях и заграничных институтах, он уже не напишет уничтожающей рецензии. Вайсберг зло смотрел вслед ссутулившемуся, угрюмому и. о. директора. Он никогда не забудет его оценки своей диссертационной работы: «Набор физически абсурдных положений… Попытка с негодными средствами наукообразного изложения вульгарных и безграмотных представлений…» А сам-то этот дворянчик сумел бы быть грамотным, если бы воспитывался не в детской комнате барской квартиры с боннами и гувернантками, а в котлах для варки асфальта, в которых ютились беспризорные? Вайсберг находился во власти крайней субъективности и узости восприятия, мешавшей ему понять простейшую истину — при отборе на творческую деятельность не может быть скидок ни на какой вид бедности. И в особенности бедности духовной.
Спасительные дневные заботы насильно отвлекали Ирину от тяжелых мыслей. Но когда опять кто-нибудь бесследно исчезал, никакая работа не помогала отвлечься от ужасающей действительности. В последнее время люди исчезали не только ночью. Одному сотруднику позвонили из военкомата и приказали срочно явиться. Другого потребовали в паспортный стол. Оба они — не вернулись.
И все же в сознание Ирины иногда проникала робкая надежда: «А может быть, обойдется?» Но такие мысли возникали только днем. Ночью всё вытесняли тревога и страх, железными обручами сжимавшие сердце и мозг. Противопоставить им она могла только атавистическую веру в силу слов и пожеланий, всплывающую откуда-то из недр подсознания. Лежа на своей узкой кровати в детской или обнимая голову мужа, женщина напрягала волю, пытаясь отогнать черные силы, грозившие разрушить ее гнездо. Это была как бы подсознательная мольба о чуде, мистическое заклинание: «Чур, чур, меня…» Но чуда не произошло…
От лязга дверного засова все, как всегда, проснулись и уставились на вернувшегося с допроса Певзнера. Невысокий, щуплый человек стоял на пороге камеры с таким видом, будто долго бежал и только сейчас остановился, чтобы перевести дух. Он дышал полуоткрытым ртом и обводил собравшихся диковатыми глазами, ни на ком, в отдельности не задерживаясь. Все знали: сейчас будет очередная истерика.
— Ложитесь, Самуил Маркович! — строго сказал староста камеры, пожилой железнодорожник Кочубей.
Но Певзнер не обратил на него внимания. Он обхватил руками голову и со стоном опустился на крышку параши.
— Трусость… Проклятая трусость.
Это повторялось почти каждую ночь, с тех пор как Певзнер на первом же допросе признал себя связным между общегородским центром и террористической группой на предприятии, где он работал до ареста. Кололся бывший главный инженер большой кондитерской фабрики удивительно легко даже для среднего интеллигента-обывателя.
Нащупав благодатную слабину, следователь непрерывно тряс своего податливого эсера, и список членов певзнеров-ской организации нескончаемо удлинялся. Соответственно этому возрастали и душевные муки вербовщика — угрызения совести, страх перед приговором и особенно страх перед очными ставками с оклеветанными им людьми.
Драматизм положения усугублялся еще и тем, что Самуил Маркович устроил на фабрику чуть ли не всех своих родственников, в том числе отца и жену. Следствие не преминуло, конечно, потребовать их включения в состав группы.
В этом пункте Самуил Маркович пытался оказать сопротивление, и почти каждый из многочисленных родственников стоил ему очередной порции матерных ругательств, потока угроз, а иногда даже затрещин. Но всё быстро заканчивалось неизменным пополнением списка и последующей сценой самообвинения и самобичевания в камере. Слабодушный и слабонервный Певзнер испытывал редкую и противную потребность в публичном покаянии.
— Успокойтесь! — к Певзнеру подошел Троцкий, бывший студент выпускного курса медицинского института. Арестован он был за троцкистскую агитацию среди студентов. Никакого отношения к своему пресловутому однофамильцу Троцкий не имел, а его понятие о троцкизме было таким же смутным, как и у всех сокамерников. Сначала он думал, что дурацкий каламбур, сломавший ему жизнь, образовался только в результате случайного сочетания слов и что связи между фамилией и его дутым троцкизмом нет никакой. Но затем, в ходе следствия, Троцкий понял, что это не совсем так. Поводом к обвинению в симпатиях к тому Троцкому послужил отказ этого Троцкого переменить свою одиозную фамилию на какую-нибудь другую. Такое требование было ему предъявлено комсомольской организацией еще на втором курсе.
Троцкий попытался отвести Певзнера на его место.
— К чему теперь эти переживания, Самуил Маркович? Постарайтесь уснуть. У всех нас такое же горе…
— Нет, не у всех! — истерически крикнул Певзнер.