Жизнь в Суйдуне была необустроенной, мрачной – ни одного светлого пятна в ней, сплошь темные безрадостные краски.
Оренбургские устроились, кто как. Большинство осело в старой казарме с мутными, никогда не мывшимися окнами, в которые были видны горные хребты с блестящими, будто бы покрытыми лаком островерхими шапками. Казакам, привыкшим к степям, эти каменные великаны казались чужими и враждебными, от них веяло холодом, оренбуржцы косились на них угрюмо и отводили взоры в сторону: хотелось домой, но думать о возврате – только расстраиваться. Любая попытка отправиться домой приведет к смерти: либо от дутовской пули, – говорят, отец Иона от имени атамана лично расстрелял из маузера несколько человек, – либо от пули большевистской.
На самое теплое местечко среди всех оренбуржских определился Семен Кривоносов – он еще в походе прилип к нему и теперь держался за это место обеими руками: Семен считался личным денщиком у нынешней супруги атамана, Ольги Викторовны. Он сумел прийтись супруге по нраву – был обходителен, из-под земли доставал хлеб и кипяток, укрывал «дражайшую» мягкой верблюжьей попоной – в общем, проявлял хозяйские качества.
Бывший сапожник Удалов, помрачневший, постаревший, похудевший, на себя не похожий, – калмык встретил его на узкой суйдунской улочке и разошелся, как с чужим, не узнал, – был привлечен к работе отцом Ионой, часто ездил в Фергану, привозил оттуда урюк и сушеные дыни. Удалов теперь и жил отдельно от остальных, и столовался отдельно.
– Ты, паря, не забывай старых друзей, – сказал ему как-то Еремеев, – не то так и родину свою оренбургскую забудешь…
Удалов ничего не ответил Еремею, прошел мимо, словно был глубоко погружен в свои мысли, а Еремей, остановившись, долго смотрел ему вслед, смотрел и удивлялся, соображал, все ли в порядке у бывшего сапожника с головой? Невдомек было Еремею, что Удалов заметил его, но повел себя странно лишь потому, что готовился к очередному походу к Ергаш-Бею и проверял, нет ли за ним слежки. Не хотел подставлять друга, хорошо зная, что отец Иона – человек недоверчивый, контролирует, испытывает на надежность всех, кто попадает в поле его зрения.
Африкан Бембеев и Еремей жили в казарме вместе с большинством оренбуржских казаков. Единственное, что они позволили себе – на правах Георгиевских кавалеров – отделили угол двумя одеялами, сколотили в отгородке небольшой столик и поставили на него керосинку. В общем, соорудили отдельную, очень крохотную жилую комнатенку, заглянуть в которую снаружи не было возможности – и хозяева этим обстоятельством оставались весьма довольны.
Жили голодно – продуктов не хватало, идти на рынок было не с чем, в карманах свистел ветер. Хорошо, навострились ловить на волосяные петли кекликов – крикливых горных куропаток. Если бы не куропатки, было бы Еремею с Бембеевым совсем худо; многие казаки здорово отощали, ходили, держась за стенки домов, чтобы случайно не свалил порыв ветра. Вечерами, сидя на топчанах, пили жидкий чай, зажимая алюминиевые кружки охолодавшими костлявыми пальцами, вспоминали Оренбург и прятали друг от друга влажные глаза: понимали – жизнь их может сложиться так, что родных мест они никогда больше не увидят.
В окно можно было разглядеть толстую неровную стену крепости, над которой чертили линии стремительные ласточки, да светились призрачно вечные горные хребты. По срезу стены иногда проходил китайский часовой с новенькой винтовкой – первоклассным маузером, партию этих винтовок Китай закупил еще до Великой войны в Германии. Иногда часовой останавливался, заглядывал в окна помещений, которые снимали дутовские офицеры, если видел что-то интересное, то садился на корточки и любовался тем, что видел, будто зритель в театре.
Одного такого любителя заглядывать в чужие окошки кто-то сбил со стены камнем, часовой шмякнулся наземь и минут пятнадцать пролежал без памяти. К Дутову немедленно примчался комендант крепости, заверещал, заявил что это международный скандал, но Дутов холодно обрезал визитера:
– Полноте, полковник. Ваш часовой вступил в спор с таким же простым бачкой [68] , как и он сам, в результате получил камнем по голове. И вы никогда не докажете, что камень этот побывал в руках у русского казака.
Свидетелей меткого броска камнем не оказалось, скандал «сдулся», а китайца из армии демобилизовали, и он отправился в родную деревню рассказывать землякам о том, как получил боевую травму в схватке с лютым врагом.
Ночи в крепости были тревожными – китайцы окружали казарму двумя плотными кольцами солдат, в последние время даже начали выставлять пулемет.
– Чего боятся – непонятно, – задумчиво теребил верхнюю губу Еремей, – может, считают, что мы свергнем их мандарина или ананаса и посадим своего? Нужны нам их дела как курице уздечка.
Однажды Еремей прснулся от странного ощущения, будто на него кто-то смотрит, – так пристально, как смерть смотрит на человека, которого избрала себе в попутчики. Он ознобно передернул плечами, вжался головой в сплющенную подушку, набитую соломой, и открыл глаза.
Сосед его, Африкан Бембеев, сидел на топчане и задумчиво посасывал зажатый в кулаке окурок, ноги его, обтянутые старыми кальсонами, белели в темноте. Еремеев рывком поднялся, сел, поинтересовался хриплым, словно бы дырявым со сна голосом:
– Ты чего, Африкан?
– Не спится, – пожаловался тот. – Сидит внутри что-то, здорово мешает. То ли боль, то ли тоска, то ли еще что-то – не понять.
Еремеев вздохнул. Спросил:
– Что, домой тянет?
– Тянет, – не стал скрывать калмык.
– И меня тянет. Обрыдла война, скитания. Везде мы чужие, даже в родной России, – Еремей вновь вздохнул.
Калмык перешел на шепот:
– Может, плюнуть на все и махнуть отсюда ко всем чертям? А?
Еремеев поежился:
– Одним неудобно. Вот ежели бы вместе со всеми – тогда другое дело. А одним… – Еремеев отрицательно покачал головой, – одним – нет. Народ не поймет.
Калмык сунул ноги под одеяло.
– Ну нет, так нет. Как скажешь, Еремей, – голос у него был тихим, каким-то севшим, словно в нем что-то разрядилось.
Еремей с неожиданной горечью ощутил, что между ним и Африканом именно в эту минуту пробежала трещина – будто змеюшка какая проползла. Утром, при свете дня, он глянул Бембееву в глаза – тот взгляда не отвел, посмотрел в упор ответно. Ничего во взоре Африкана не было – ни упрека, ни сожаления, ни мути какой. И Еремеев успокоился: насчет трещины он, похоже, ошибся…
Через две недели Бембеев исчез из казармы – постель его, несмятая, аккуратно заправленная, так несмятой и осталась до самого утра. Еремеев не спал всю ночь – ждал товарища.
– Ты, Еремей, не майся, – советовали с усмешкой казаки. – Твой Африкан китаяночку себе присмотрел – вдову восемнадцати годов, ночует у нее.
Еремей вместо ответа отрицательно качал головой, а когда друг не явился в казарму и утром, он отер пальцами красные глаза, сбил с них слезы:
– Вот и все. Никогда мы больше не увидим Африкана Бембеева.