Недалеко от станции Кинель, плотно забитой эшелонами, облюбовали себе место в степи калмык Бембеев, с двумя Георгиями, показно пришпиленными к новенькой шинели, взятой на складе с бою, и бывший сапожник Удалов с забинтованной рукой в петле перевязи, а с ними еще несколько человек…
На кинельских путях царила неразбериха. Это было на руку застрявшим фронтовикам – под шумок они добыли себе и крупы, и мяса, и соли, и сахару с макаронами, а проворный Бембеев даже умудрился достать бумажный кулек с лавровым листом. Чуть поодаль от железнодорожных путей, под бугром, они расчистили яму, накрыли ее остатками дырявого железа со старой водокачки – и теперь на костре варили кулеш в черном, закопченном ведре.
С топливом проблем тоже не было – Удалов на запасных путях наткнулся на разваленный вагон и все доски – прямо с гайками, со всем крепежом, – перетащили к своему земляному логову, сверху, чтобы не достали ни снег, ни морось, накрыли все старым брезентовым полотнищем. В общем, устроились, как куркули, говоря языком Удалова, – на «все сто», с размахом. В этой же яме, прижимаясь друг к дружке, сберегая тепло, накрывшись остатками спасительного брезента, переночевали.
По степи пробежался мороз, деревья, примыкавшие к станции, обрели вид сказочный, стали выше и объемнее, в розовом утреннем свете иней искрился дорого, слепил людей, и они восторженно радостно чмокали.
Вблизи от казаков, в мелкой канавке, вырытой когда-то, видимо, для хозяйственных нужд, а потом заросшей, отдыхал человек в яловых сапогах и солдатской шинели. На шинели выделялись мятые офицерские погоны со звездочками, нарисованными химическим карандашом и тронутыми потеками. К воротнику были пришиты и зеленые петлицы Отдельного корпуса пограничной стражи. Это понравилось казакам, потому что фронтовики петлиц давно уже не носили, многие спороли их вместе с погонами, в некоторых частях погоны спороли даже командиры полков, – иначе солдаты могли поднять их на штыки.
– Во, прапорщика к нам прибило, – не замедлил отметить Удалов.
Он ловко оживил костер, кинул в огонь несколько мелко нарубленных ножом дощечек и позвал соседа:
– Земеля, прибивайся к нашему берегу!
Тот приподнялся над канавой, огляделся.
– Спасибо, – произнес он сиплым от простуды, спокойным голосом.
Офицерской спеси в нем не было – видимо, чин ему присвоили недавно, на впалых щеках серебрилась щетина, да и поседел прапорщик рано.
– Чего скрипеть костями в одиночестве, – Удалов поперхнулся холодным воздухом, закашлялся, – вместе скрипеть веселее.
– Это верно, – молвил прапорщик и выдернул свое тело из смерзшейся, засыпанной снегом канавы, следом вытащил сидор.
Порывшись в нем, прапорщик достал объемистую оловянную фляжку, обтянутую шинельным сукном, встряхнул. Фляжка была тяжелая. Прапорщик аккуратно поставил ее к ногам Удалова.
– Вот, – произнес он тихо, – мой взнос.
Удалов обрадованно потер руки, подхватил фляжку, прилип носом к горлышку:
– Шнапс?
– Спирт.
– Чистый?
– Как слеза. Ни капли воды в нем еще не было. Если, конечно… – пограничник растянул губы в сухой жесткой улыбке, – в госпитале меня не надули. Я ведь за этот спирт отдал золотой немецкий медальон.
– Кучеряво! – невольно восхитился Кривоносов. – За золотой медальон мы бы на этой станции полвагона крупы выменяли б.
Удалов – главный на нынешний день по «котловому довольствию» – с трудом провернул ложку в ведре. Варево получилось густым, с вязким мясным духом, от которого во рту образовывалась невольная слюна, – так вкусно пахло из ведра…
– Что с возу упало, то пропало, – сказал Сенька пограничнику, – сейчас позавтракаем – веселее станет. А со стопочкой – м-м-м, – Кривоносов восхищенно покрутил головой. – Как тебя величают?
– Потапов.
– А по имени?
– Потапов и все, имя не обязательно.
– Где охранял границу, Потапов?
– На западе. В Польше.
– Далековато тебя занесло, – присвистнул Сенька.
Пограничник не отозвался, молча протянул руки к огню, погрел их вначале с одной стороны, с тыльной, потом, как лепешку, перевернул, погрел с другой стороны.
– В родные края потянуло?
У пограничника мелко и жестко задергалась щека, он прижал к ней пальцы.
– Нет.
– И с семьей неохота повидаться?
– Нет у меня семьи, – хмуро произнес пограничник.
– Это как? – Кривоносов прижмурил один глаз. – У всех есть, а у тебя нет?
– Вот так и нет, – хмуро и медленно проговорил пограничник. – Германский снаряд попал в дом, а в нем – двое моих детей и жена. Все сгорели. Я же в это время гонял немецких велосипедистов. Вернулся домой, а там… – пограничник обреченно махнул рукой.
– Прости, брат, – Кривоносов вздохнул, – не думал разбередить тебя.
Пограничник вновь махнул рукой – чего, мол, извиняться? Против судьбы не попрешь. Осталась лишь дырка в душе, наполненная болью, скулежом, слезами – рана, одним словом.
После кулеша Сенька сбегал на станцию, узнать, не предвидится ли какое-либо, хотя бы малое, движение поездов на Оренбург, – вернулся с тощей, остро пахнущей свежей типографской краской газеткой в руках.
– Сидим, братцы, мертво, – мрачным голосом сообщил он, – ни туды ни сюды. Большевики запечатали нас на этой станции, не оставив ни одной щелки – как мух в консервной банке.
– Суки! – коротко и выразительно среагировал на это сообщение Удалов.
– Статеечку вот притартал [27] , – Сенька взмахнул газетой, – нашего одного знакомого…
– Кто же из нас мог опуститься до такого, чтоб стать писателем, а? – Удалов ткнул Бембеева локтем в бок: – Уж не ты ли?
Калмык засмеялся так заливисто и выразительно, что ответ был ясен без всяких слов:
– Дутов!
Удалов изумленно поцецекал языком:
– Вот те, бабушка, и козел в огороде… Читай вслух!
Статья Дутова была патриотическая, страстная, доставалось в ней всем – и Ленину, и Бронштейну [28] , и Апельбауму [29] , и Кобозеву, окончательно заменившему Цвиллинга, бесследно исчезнувшего несколько дней назад, – словом, всем «сестрам по серьгам». Членов Совета рабочих и солдатских депутатов Дутов называл «торгашами своей совестью», большевиков – «наемниками Вильгельма» и «грабителями государственных банков», дезертиров обвинил в том, что они, «бессильные с врагом-немцем, пробуют силу штыка и пулемета на безоружном жителе».
Удалов привычно запустил пятерню под шапку, поскреб макушку.
– Что, членистоногие завелись? Зубастые с мохнатыми гривами? – с сочувствием поинтересовался Сенька.
– Дурак ты! – беззлобно отмахнулся от приятеля бывший сапожник.
Сенька сделал невинное лицо.
– А от Александра Ильича я такой прыти не ожидал… Молодец! Написал, как этот самый… Как Чехов, – похвалил Дутова Удалов, погрустнел неожиданно. – Зубастые, говоришь? С мохнатыми гривами? Йэ-эх, где же сейчас мой Серко?
Казаки возвращались домой без коней. На фронте редко какой конь выживает – почти всегда они погибают раньше хозяев.
Да и везти верного друга через половину страны – штука накладная. Большинство тех казаков, у которых кони уцелели, продавали верных своих друзей, меняли их на продукты и выпивку, и в родные края уезжали налегке, радуясь, что сумели избавиться от скрученных боевыми хворями доходяг. Дома, в Оренбурге, на Меновом рынке, легко подобрать себе нового друга – кыргызы их пригоняют табунами, – огненноглазых, рыжих и сивых, с густыми гривами, стремительных, словно ветер.
Удалов сгорбился, словно от неожиданного удара в поддых, невесело покривился лицом. Каждый из них, оставив боевого друга в далеком краю, старался делать беззаботное лицо, в то же время страдая от внутренней тоски, даже боли – до чего же пакостлив стал человек: готов продать кого угодно. Так и сам Удалов, и Бембеев с Сенькой Кривоносовым – все они по одной мерке скроены, одной иголкой сшиты.
– Молодец, Александр Ильич, – запоздало одобрил статью атамана калмык, – толково написал… И слова хорошие нашел, молодец!
На станции Кинель продолжали скапливаться фронтовики.