Дементьев выносит мне приговор обвинительный. Он причисляет меня к последователям Веселовского. Хотя, говорит он, мне и казалось, что я отхожу от его позиций, но на самом деле я их утверждала. Доказательства: и я изучала литературные формы (значит, я формалист), и я изучала генезис. Дальше Дементьев повторяет то, что ему нашептала Вулих со слов Тронского. Не читая моих работ и не имея образования, Дементьев свободно дает ответственные научные оценки. Несколько раз он подчеркивает правильность «установок» Тронского и любовно кивает в его сторону (XXX: 15, 78–79).
В этот момент рассказ достигает высокого пафоса:
Встаю для последнего слова. Вынимаю из портфеля учебник Тронского. Соня, умолявшая меня не портить с Тронским отношений, замирает. У моих друзей перехватывает дыхание.
Теперь я сбрасываю маску и стою грудь с грудью к собранию. Никакая пружина не может сравниться с упругостью моего святого возмущения.
Я выхожу на средину зала, выпрямляюсь, руки держу за спиной. Я стою перед ними, грудь и лицо подняты к ним. В позе бесстрашия, с гневными глазами, я бросаю в этих палачей свою волю и свою правду. Сурово, грозово, изнемогая от внутренней страсти, я им твердо говорю: да, я принимаю и подчиняюсь партийной линии, но вы не можете меня заставить под видом партийности принять и то, с чем я всю жизнь боролась, с чем буду бороться и впредь. Какое право имеет Тронский делать мне диктаты? Кто он? Как он попал в мои учители? Он выступает против генезиса? Так вот куда он ведет, к теории синкретизма. Мы попадаем туда именно тогда, когда отвергаем все другие объяснения генезиса античной литературы. «Я думала, что сам Тронский расскажет о своих взглядах. Однако он дважды укрыл свои позиции, позволяя себя критиковать других» (что-то в этом роде). И я зачитала цитату из учебника, где наглец говорит о Веселовском и теории синкретизма.
Эффект был непередаваем… (XXX: 15, 79–80)
Как понимать эту театральную сцену? Как понимает эту ситуацию – и свою позицию – сам автор?
Мотивировало ли ее желание «спастись от бандитов» (даже и ценой притворства и затронув других, своих «врагов» на кафедре) – или, сама того не замечая, она в этой своей второй речи перевела разговор «в план по существу», излагая давно накопившиеся методологические претензии к учебнику Тронского? Понимала ли она, что ей все-таки не удалось «сохранить чистые руки»? Или ею владел в этот момент «дух борца»? (Пользуюсь здесь терминами самой Фрейденберг.) Может ли быть, что пафос борьбы с учебником Тронского, который владел ею и вне политических проработок, диктовал эту гневную речь? (Она не раз с неодобрением пишет об эволюционной методологии Тронского, о непонимании им генезиса (XXX: 15, 79).) Сознавала ли она, что «в эту острую политическую минуту» такая методологическая критика, пусть и справедливая, могла стать «политическим, полицейским обвинением» с ее стороны? (Так она описывала ситуацию, говоря о нападках на нее Вулих и Тронского.) Понимала ли она двойственность своего положения тогда, когда, несколько месяцев спустя, описывала эту сцену в записках?