Говоря о собрании, она описывает реакции конкретных людей, начиная с физических реакций: пушкинист Томашевский, «человек холодный, не старый еще <…> еще и не пожилой», выйдя после «экзекуции» в коридор, упал в обморок; фольклорист Азадовский, «расслабленный и очень больной сердцем», потерял сознание на самом заседании «и был вынесен» (XXIX: 7, 30–31). Эйхенбаум и Лурье ждали, что за ними приедет «черный ворон» (XXIX: 7, 38). Тронский (как она представляет это происшествие) явился к ней «на дом» в поисках мира, стараясь представить дело как нечто, над чем они могли вместе «позабавиться»; она приняла его холодно (XXIX: 7, 38). Позже она добавила, что «Тронский продал душу дьяволу» (XXIX: 7, 40)57
. Что касается последствий для самой Фрейденберг, то в отчете о «пресловутом заседании», который появился в «Правде», ее имя не было упомянуто и (как она пишет) направленные против нее выступления не попали в печать, и на этот раз дело обошлось. Однако ей казалось, что «добирались» и до нее (XXIX: 7, 43).Продолжая свою хронику, Фрейденберг пишет и о действиях, которые по мере развития событий она предпринимала в ответ на то, что угрожало непосредственно ей. Вскоре она прочла в отчете о другом карательном собрании (партсобрании филфака ЛГУ), напечатанном в газете «Ленинградский университет» 7 апреля 1948 года, что на собрании подверглись критике «глубоко ошибочные и порочные методологические установки проф. О. Фрейденберг», о чем (согласно этому отчету) выступала Вулих (Морева), которая остановилась и на собственных заблуждениях58
. Фрейденберг решилась на отчаянный шаг: 14 апреля 1948 года она подала заявление об уходе с поста заведующего кафедрой классической филологии и преподавателя ЛГУ, но ее заявление было оставлено без внимания (XXX: 9, 44).Коллеги писали покаянные письма, и она полагала, что этого ожидали и от нее. Что было делать? Она «избрала иной путь» (XXX: 9, 45).
Избегая «давать что-либо в письменной форме», Фрейденберг попросила личную встречу с ведущим проработчиком А. Г. Дементьевым и, больная и слабая, приехала на факультет. Она описывает эту встречу безо всяких комментариев:
Я указала ему, что не только не шла от Веселовского и заграничной науки, но была единственным ученым, строившим теорию литературы (в частности, античной) в противоположном направлении, и всегда ратовала за отечественную науку. Что мои взгляды таковы, каковых сейчас требуют от ученых, и что к данной кампании я не только не должна была иметь отношения, но именно в силу всех нынешних требований должна была бы получить, наконец, признание. Я с возмущеньем говорила об искажении, с каким наши классики-формалисты типа Тронского подняты партийцами на щит, а я, советский ученый, боровшийся с этими формалистами на всех труднейших путях построения советской классической филологии, подвергалась каре. «Какой соблазн!» – говорила я (XXX: 9, 46).
Дементьев (как ей казалось) слушал ее внимательно и сочувственно: «Это был особого рода духовник, священник политической полиции» (XXX: 9, 45). Он высказал «полное удовлетворение» ее объяснениями, «признал неправильность обвинения нашей печатной газеты» и к тому же заверил (добавляет Фрейденберг), что ей «ни в коем случае не дадут оставить кафедру», «мною созданную и семнадцать лет отлично работающую» (XXX: 9, 46). Ей казалось, что этим шагом была достигнута «развязка событий» (XXX: 9, 46).
Когда она описывала эти события (через несколько месяцев после этого визита), она уже знала, что испытанное тогда облегчение было иллюзией.
Однажды Фрейденберг подумала: «Я напрасно записываю все происшедшее в хронологической линейке». Лишенная всякой логики ситуация порождала догадки и слухи, которые то предвосхищали, то отставали от развертывания событий во времени: «вся картина стала мне ясна, и теперь нет нужды в хронологии» (XXX: 10, 47).
И тем не менее она продолжает оценивать ситуацию. Вулих сделали парторгом кафедры: «Я получила в ее лице критика, биографа, начальника и сыщика» (XXX: 11, 53). На кафедре обозначились две линии – «правильная» у Тронского и Вулих; «извращенная у меня, Сони и моих учеников» (XXX: 12, 55). «Толстой и Лурье вели себя порядочно» (XXX: 12, 57).