Что касается советских академических институций, Фрейденберг делает важное заключение, которое она относит уже к концу двадцатых годов: «Я прекрасно понимала, что в России были выдающиеся ученые, но науки не было» (VII: 38, 7).
Домашний быт, описанный в записках, исполнен драм. Центром семьи, без сомнения, была «мама». Трудными были отношения с «сумасбродом Сашкой». Женитьба Сашки «кажется, в 1926» на «Мусе», дочери дворника, внесла «чужой стиль» в дом, в который он ввел жену. (За этим стояла и другая драма: «Его единственной большой любовью оставалась Антонина», которая его в очередной раз «выставила»; своевольная Антонина появилась в жизни семьи вновь во время блокады.) «Мы [с мамой] безмерно страдали. Я не могла видеть, как мама, каждым движением которой я так дорожила, работала на молодую дочь дворника в функции герцогини…» (VII: 38, 1) С перспективы сегодняшнего дня эта ситуация видится иначе:
О, если б я знала, какая страшная судьба ожидает моего брата и эту праздную, здоровую женщину, корчившую из себя неземное создание, как она будет чернорабочей, грузчицей, каторжанкой, – я, наверное, мыла бы ей ноги и целовала под нею пол (VII: 38, 2).
Когда Фрейденберг писала эти строки, она знала, что Муся будет арестована в 1937 году; вскоре будет арестован и Сашка, который пропадет без следа. В конце сороковых, выйдя из лагеря на Колыме, Муся посетила Фрейденберг вместе с новым мужем, лагерным начальником. Этот страшный эпизод описан в тетради, писавшейся параллельно с воспоминаниями о женитьбе брата на легкомысленной Мусе (XXXII: II, 49–51).
Фрейденберги еще жили в большой квартире, которую они занимали до революции. После отъезда Сашки с женой из «родного дома» в 1927 году они с мамой сдавали комнаты «научным работникам», что обеспечивало доход.
Фрейденберг цитирует свое письмо к «Боре» этого периода (9 сентября 1927 года), в котором она пытается осмыслить, казалось бы, «ничтожный квартирный вопрос». Обращаясь к Пастернаку с рассказами о домашнем быте, она пользуется высокой философской риторикой: «Нельзя же, нельзя не осмыслить такого непрекращающегося содержания дней; оно есть, оно дано; как данность, пусть и состоящая из малого и мелкого». Мешая поэтические образы с языком науки, она пишет о поисках «идеи» своего существования или, по крайней мере, своей «биографии» и усматривает в квартирном вопросе «единый знак» такой биографии – «этап работы, подготовлений духа, встречи с бытом и его ступенчатости» (VII: 39, 8).
Вскоре Пастернак приехал из Москвы, «влекомый нашими письмами и нашей близостью. <…> Я восприняла его приезд, как большой символ. <…> Но сразу почувствовала, что он привез с собой свое старое чувство…» (VII: 39, 11) Она описывает и письмо, полученное от него в январе следующего года (З января 1928), «сильное письмо, заставившее меня пережить мою меррекюльскую молодость». Это письмо, которое «было для меня очень биографично», Фрейденберг приводит почти целиком (VII: 39, 12–15). Она суммирует итог их отношений:
Двадцать лет пролегло между нашим Меррекюлем и страстью неслыханной силы. Если угодно, нас не переставала связывать эта сила великой любви, она лежала на большей глубине, чем взаимоотношенья двух людей, брошенных в социальный быт (VII: 39, 15).
Эти торжественные рассуждения о смысле быта в контексте биографии как творческого процесса, с одной стороны, и великой любви, с другой, изложены здесь безо всякой иронии. В самом деле, проблема социального быта и людей, «брошенных в социальный быт», является сквозной темой записок и предметом философических и политических размышлений.