Вера в спасительную силу истории стоит и за образом «московского Нюрнберга» как «возмездия», который неоднократно возникает на страницах записок. Даже потеряв надежду на личное участие в этом искупительном акте («До возмездия я не доживу. Я не увижу московского Нюрнберга…» (XXVII: 83, 9)), Фрейденберг не теряет веры в будущий трибунал истории. Думаю, что за этим стоят широко распространенные представления, получившие оформление в знаменитой гегелевской формуле Weltgeschichte ist Weltgericht («Мировая история есть всемирный суд»).
Веру в историю разделяли многие соотечественники Фрейденберг. (Гинзбург, хотя и не исповедовала этой веры сама, писала о таком историческом сознании в применении к Герцену и русским гегельянцам.) От истоков в европейском и русском гегельянстве посленаполеоновской эпохи до послереволюционных лет эта вера вдохновляла несколько поколений русских интеллигентов, особенно тех, кто жил в годы грозящих гибелью социальных катастроф. История собственной жизни виделась в этом ключе неотъемлемой частью истории как надличностного мирового процесса, то есть жизни абсолютной. Многие дневники и мемуары – частные архивы советской эпохи – вдохновлялись этой верой, а некоторые авторы прямо говорили о своих мемуарах или записках как о будущих показаниях на «суде истории»114
.Такое понимание истории не было чуждо и европейским интеллектуалам. На рубеже веков Дильтей исходил из представления о том, что жизненный путь отдельного человека следует ходу истории, понимаемой в гегельянском духе как абсолютный, всеобъемлющий процесс, а автобиография и автобиографические документы играют едва ли не главную роль в таком истолковании жизни115
. У Гегеля и Дильтея было немало последователей, однако, по мере того как разворачивались события ХX века, вера в эсхатологический потенциал исторического процесса, да и уверенность в сохранности своей индивидуальной жизни в рамках мировой истории, покидали даже близких к гегельянству теоретиков.Характерна в этом отношении позиция Карла Лёвита. В книге «Смысл истории», опубликованной в 1949 году в США, куда ему удалось бежать из гитлеровской Германии, Лёвит анализирует телеологическое понимание истории как надличностного процесса, подчиняющегося собственной логике, возводя эти идеи к иудеохристианскому пониманию божественного провидения. Такие представления достигли кульминации у Гегеля, а Маркс переформулировал их в секулярных терминах как идею социальной справедливости. Именно так Лёвит истолковал гегелевскую формулу Weltgeschichte ist Weltgericht: мировая история есть всемирный суд, то есть (в нашей перифразе) международный трибунал. Однако в 1949 году Лёвит считал, что после Гитлера такое оптимистическое жизнеощущение было делом прошлого116
.Восприятие истории как абсолютного процесса, ведущего к спасению, было хорошо знакомо, но вполне чуждо Ханне Арендт, особенно в послевоенные годы.
Как известно, в «Истоках тоталитаризма» Арендт подвергла гегельянски-марксистское представление об истории как надчеловеческом процессе, «движущемся по своим законам к концу исторического времени», острому критическому анализу. Более того, она утверждала, что именно такое историческое сознание подлежит советской идеологии террора. Арендт полагала, что идея о «приговоре Истории», вынесенном «неким высшим судом», была использована большевиками как легитимация террора (601–603)117
. Позже, рассуждая о европейских левых интеллектуалах (которым было свойственно надеяться на историю), Арендт напишет, что «пакт Гитлера–Сталина был поворотным пунктом»: «теперь пришлось отказаться от всякой веры в историю как высшего судию над делами человеческими»118.Фрейденберг находилась в совершенно другом положении. Живя и страдая в сталинском обществе, она, как и многие ее современники, не могла позволить себе усомниться в спасительной силе объективного процесса истории. Она слишком много потеряла, слишком многого была лишена. Надежда на искупление, на высший суд истории была ей так же необходима, как и презумпция тотальной осмысленности всего происходящего («что все то, что находится во мне и вне меня, не исчерпывается собой, а имеет значение» (1–2: 1, 1))119
.В самом конце последней тетради Фрейденберг, проведя черту поперек страницы, написала: «Сталинизм, несомненно, внес много нового. Он забросил на чердак устаревшего и наивного Макиавелли…» (XXXIV, 148)120
Она подводит итоги своему анализу новой формы правления. (Ниже, проведя черту под завершающими строками, посвященными сталинизму, она подведет итоги и всей своей жизни.)
В этот момент ее внимание сосредоточивается на «методологии» Сталина: Сталин ввел «другую государственную методологию: мистификацию» (XXXIV, 148). Понятие мистификации как стратегии обмана населения использовал Макиавелли, но здесь речь идет о другом: о пропаганде свободы, уловившей ряд дураков на международной арене (XXXIV, 148).