Позволю себе добавить, что, наряду с лагерем и блокадой, коммунальная квартира (образ, к которому Фрейденберг вновь и вновь возвращается в своих записках) оказывается моделью сталинской системы. (Не забудем, что, как она писала, «есть разные степени заключения», и, разумеется, было бы сомнительно приравнивать коммунальную квартиру к лагерю; речь идет об общих структурных принципах и о символическом смысле.)
Перед нами круги блокады: комната, где члены семьи едят и испражняются на виду друг у друга; коммунальная квартира, где человек заперт вместе с чужими; «город-лагерь», где все живут под надзором тайной полиции; страна, в которой граждане находятся в полной культурной изоляции от остального мира.
Разрабатывая символический смысл образа блокады, Фрейденберг переходит от этнографического дневникового письма с его вниманием к быту (к тому, как человек ест, испражняется, совокупляется, спит) к категориям политической философии, делая важный вывод о нормализации исключительного. Так, описав в блокадной тетради положение человека, вынужденного жить у себя дома как в тюремной камере, она добавила: «Тирания создала из этого нормативный быт» (XVI: 119, 6).
Тогда же, во время блокады, Фрейденберг заметила, что «[г]олодание было признано нормативным явлением» (XIV: 89, 47). Говорила она и о нормализации cмерти гражданского населения на улицах города в ходе ежедневных артобстрелов (XVIII: 138, 10–11). Напомним, что в блокадных записках Фрейденберг сделала вывод большой теоретической силы: «История знала осады и катастрофы. Но еще никогда человеческие бедствия не бывали задуманы в виде нормативного бытового явления» (XVIII: 138, 10). (Об убежденности современного человека в том, что «бедствия составляют нормальную форму бытия», писала в своих блокадных записях и Лидия Гинзбург112
.)Через много лет именно так – через понятие нормализации – определил сущность концлагеря Агамбен, говоря о нацистских лагерях: лагерь – «это пространство, возникающее тогда, когда чрезвычайное положение превращается в правило <…> осуществляется в нормальном режиме»113
. Агамбен отталкивался при этом от теории «чрезвычайного положения» (нем. Ausnahmezustand), или «осадного положения» (фр. l’état de siège), разработанной Карлом Шмиттом. У Шмитта речь шла об особом режиме действия органов государственной власти, включавшем временную отмену правовых норм, который объявляется органами государственной власти для защиты от внешней («осады») или внутренней угрозы. (Эта практика существовала уже в римском праве, а выражение l’état de siège восходит к временам Французской революции и Наполеона.) В Веймарской республике «чрезвычайное положение», как известно, помогло Гитлеру прийти к власти в 1933 году.«Осадное положение» использовалось как метафора тоталитаризма и в послевоенные годы: в 1948 году Камю написал пьесу «L’état de siège» – аллегорию прихода тоталитарного режима в один отдельно взятый город.
В это же время Фрейденберг, размышляя о Гитлере и Сталине, прибегает к метафоре блокады, или l’état de siège, и к понятию нормализации чрезвычайного в этой ситуации. Однако она пишет не совсем о том же, о чем писали западные теоретики. И Шмитт, и Агамбен (оценивая ситуацию по-разному) были заинтересованы в правовой стороне вопроса: является ли чрезвычайное положение как режим власти особым состоянием права или, напротив, аномией – пространством без права.
Фрейденберг, глядя на эту ситуацию с позиции советского гражданина, находящегося внутри сталинского общества, не интересуется правовым статусом режима и сосредоточивается на бытовой жизни. Для нее понятие «осадного положения» – это состояние, когда блокадные, или тюремные, условия жизни становятся нормативным бытовым явлением.
Как и ее современники на Западе, Фрейденберг работает с концептуальной метафорой «осадного положения», но для нее «осада» – эта метафора, укорененная в бытовом опыте; это то, что было увидено своими глазами, пережито в собственном теле. Неудивительно, что, наряду с лагерем, осадное положение, ставшее нормой, сделалось для Фрейденберг главным, всеобъемлющим символом нового типа правления.
При всех сближениях и перекличках между Фрейденберг и Арендт имеются и существенные различия. В первую очередь эти различия касаются их отношения к истории.
Напомним о том, что написала Фрейденберг в одной из тетрадей, когда она получила предложение передать свой личный архив в Публичную библиотеку. Она писала об истории как о «мировом», «объективном надчеловеческом процессе»; о своей вере в то, что «единая человеческая жизнь составляла составную часть всего сущего», часть истории; об «архиве» как способе спасения для материалиста. Приобщая ее «к братству мирового человека», записки были залогом не только того, что следы преступлений сталинизма не будут скрыты, но и того, что в перспективе «большого времени» в истории сохранится и наша жизнь (XXVI: 75, 56–57).