– Саша, – говорю я и начинаю плакать.
Любопытно, откуда во мне живет уверенность, будто я помню, что и как тогда происходило.
Догадавшись о грозящей опасности, Курсанов тоже встает, осторожно кладет гитару на стул, кивает кому-то из присутствующих – перепил, дескать, парень, надо помочь, – и тащит меня, словно умирающего Патрокла, куда-то в другую комнату. В комнате мы одни – в первый раз одни, после картошки, после 23 сентября 1967 года, одни-одинешеньки… мы оба молчим. Нешумный прибой голосов за стенкой – тем сейчас явно не до нас.
Даже в состоянии полного опьянения я не мог начать говорить, и вдруг меня прорвало. Косноязычной уродиной, сестрой убитой старухи-процентщицы я начал умолять Сашу – сохранить мне жизнь:
– Я люблю тебя, – сквозь слезы и сопли, – я не могу без тебя жить… что мне делать… прости меня, я не виноват… – И опять по новой: – Я люблю тебя больше жизни.
Саша гладит меня по голове и повторяет:
– Успокойся, все будет хорошо, ну зачем ты так, успокойся, все будет хорошо.
Ничего не будет. Я хватаю его руку и начинаю ее безудержно целовать. Так бы и не отпускал эту руку всю жизнь.
…Ночью я проснулся от чудовищной жажды. Зудело пересохшее горло. Все кружилось перед глазами. Голова не болела. С отвратительной ясностью в памяти всплыла пьяная рвань моего объяснения с Сашей. В ужасе я доплелся до сортира, напился воды, моментально опьянел по новой и полностью вырубился.
В два оставшихся до отлета дня мы оба старались друг другу на глаза не попадаться. За два оставшихся года совместного обучения я Сашу Курсанова больше не видел, разве что издалека. Слышал, что он взял академический отпуск.
Много позднее, уже в нынешние времена, будучи наездом в Москве, я встретил общего знакомого, который рассказал мне, что Курсанов сделал блестящую карьеру, лет двадцать директорствовал в Институте общих проблем управления, поздно женился, родил дочь, его зять работает в путинской администрации; и, главное, ты представляешь, Селим, каков мерзавец, – он помогал
Кто же это мне это рассказал? Хоть убей, не помню.
Мы опять сентябре 1967 года. Картошка еще не закончилась, но мне разрешили на день съездить в Москву, чем я не преминул воспользоваться. Мы сидим с Оксаной Григорьевной, мамой Олечки Шалом, моей лучшей подруги, на просторной кухне их профессорской квартиры и перебираем привезенные мною грибы.
– А как ты думаешь, Селим, любит твой друг Феликс Клаву или нет?
Ответа на этот поставленный с очаровательной, свойственной взрослым бестактностью в лоб вопрос у меня нет: Феликс, уже с полгода женат на Клаве, успел не раз изменить ей, но не говорить же мне с ней об этом. Я бурчу в ответ что-то невразумительное и зачем-то киваю головой. Оксана Григорьевна смотрит на меня из-под повисших у нее на носу очков для чтения, смотрит и улыбается улыбкой, которую она сама в себе ценит и относит к разряду доверительных, но не отстает:
– Если любит, почему тогда он ее мучает? Выпьем-ка еще кофейку, как ты?
Не рассчитывая на ответ, она встает, берет в руки пузатую алюминиевую кофеварку и идет к полке с ароматным молотым кофе.
Полная, красивая, вкусно, по-домашнему пахнущая, Оксана Григорьевна играет роль моей второй мамы и играет эту роль с видимым наслаждением; подозреваю, играет не только со мной. Предпочитаю не уточнять.
– А тебе, Селим, кто нравится?
– Ну, Оксана Григорьевна…
– Знаю, знаю, тебе нравится наша Оленька, но это вы с ней сами решайте.
Их дочь, Ольга Шалом, уже второй год безнадежно влюблена в красавца и соблазнителя Левку Д. Об этом все знают, кроме Олиных родителей. Через десять лет Олечка выйдет замуж за человека, гораздо ее старше, разругается в пух и прах с родителями, желающими ей, как и положено, только добра, проживет с избранником своего сердца двадцать лет, разведется и вернется под родительскую крышу с сыном. А еще через десяток лет она умрет от рака. Перед смертью Ольга Шалом с холодной жестокостью уже не жильца на этом свете скажет матери:
– Ты, ма, всегда всю жизнь устраивала так, чтобы быть счастливой, я же в твоей тени была несчастлива, и тоже – всю жизнь.
Вот так простенько выложит свою чудовищную новость и умрет. Ее отец, профессор Шалом, тоже умер: задохнулся собственным сигаретным дымом: закашлялся где-то на Енисее и перестал дышать. От былого благополучия в доме только и осталась что итальянская алюминиевая кофеварка, а от былого многолюдья – смахивающий скорее на отца, чем на мать, не слишком общительный и не по годам серьезный внук. Навещают Оксану Григорьевну в основном Клавочка Клум да я – когда бываем в Москве. Клавдия Клум уже давно стала Клавдией Вольпе: помучившись со своим непутевым мужем, она отправила его к его же маме и вышла замуж за Мотю Вольпе; живет где-то в Калифорнии, по-моему, счастлива.