- Вы будете писать портрет маленькой Фавье, г-н Ла Кроа, говорил мне Молан? Это хорошенькая девушка. Надеюсь, вы придадите ей все-таки другое выражение… Если бы не было здесь «дорогого учителя», я бы сказала, что, когда она не говорит, то, право, напоминает классическую корову, смотрящую на проходящий поезд.
Сама она взглянула при этом на писателя, которого, как и Фигон, величала дорогим учителем, но с какой безграничной дерзостью! Зная, что он любовник той, к которой она применяла эту вульгарную насмешку, какое это было нахальство, да еще подчеркнутое жестоким смехом! Смех ее как нельзя более отвечал ее глазам: то был чистый, звонкий, как металл, но безжалостный, веселый смех, для меня же - ужасно грубый!
Если нельзя было представить, чтобы настоящие горячие слезы оросили эти глаза, лазурь которых напоминала драгоценные каменья, то нельзя было также представить, чтобы в этом голосе мог прозвучать подавленный вздох или нежность, или чтобы в этом веселье была снисходительность. Однако то, что тогда же окончательно сделало мне ее антипатичной до боли, были не ее слова - мелочность ревнующей женщины могла оправдать ее злость, - а поражающая черта всей ее личности. Как выразить словами те неопределимые оттенки физиономии, которые так отчетливо можно было бы передать тремя линиями карандаша и несколькими мазками краски? Как выразить какую-то бесчувственность и вместе с тем расслабленность, леденящую холодность и испорченность, которые так ясно сознавались, благодаря контрасту между ее насмешливыми словами и тонким профилем, почти идеальным по своей природной аристократичности, между ее грубо-глумящимся смехом и нежным ртом, между надменной манерой держать голову и ее намеренно фамильярным обращением? Эта хорошенькая и нежная головка с высокомерной и хрупкой грацией, напоминавшей мне изображение королевы эльфов, с пепельными волосами и нежным, как лепесток розы, цветом лица, была, - я понял это после, - жертвой страшнейшей скуки, какая только существует на свете, - скуки, внушающей нам полнейшее равнодушие среди всех благ мира, полную неспособность наслаждаться чем бы то ни было при обладании всем, чего только можно желать. После я думал, что «дорогой учитель» сильно ошибся на ее счет, и что эта скука, столь похожая на ту, которая овладевает стареющим вивером, происходила, быть может, от множества излишеств, и что за этой скучающей скрывалась пресыщенная женщина. Я угадал, что она во многом искусилась с поразительной дерзостью. Но не надо было и этих предположений относительно тайн ее жизни, чтобы чувствовать себя неловко. Уж одной ее манеры, с которой она сразу принялась допрашивать меня, было достаточно, чтобы я, не терпящий расспросов, почувствовал какое-то содрогание.
- Вы давно знаете Молана? - спросила она меня без всякого перехода.
- Да около пятнадцати лет, - отвечал я.
- Видели ли вы его когда-нибудь действительно влюбленным, а не в его книгах?
- Вы сейчас заставите его оробеть, - отвечал мой приятель за меня. - Он не привык к «коннетаблизму».
Он придумал это словечко, чтобы определить своеобразное насмешливое направление ума молодой женщины. У всякой другой подобный тон отдавал бы просто дурным воспитанием. В ней это была привилегия женщины высшего порядка, носящей историческое имя, не имея, впрочем, на то права. Эта претензия на принадлежность к высшей аристократии составляла, вероятно, слабую струнку этой хорошенькой плебейки, произведенной в аристократки, благодаря миллионам лабазника, ее свекра, и ее отца Тараваля, биржевика: она улыбнулась на эту лесть, которую я про себя назвал пошлостью.
Г-жа Бонниве продолжала говорить со мной, не сводя глаз с Молана:
- Впрочем, я и без вашего ответа знаю, что на этот раз он попался и сильно… Что она умна, эта маленькая Фавье? - настаивала г-жа Бонниве.
- Очень, - с живостью отвечал я вполне искренно. Но во всяком случае, если бы я этого и не думал, то ответил бы так, чтобы досадить этому созданию, один вид которого глубоко раздражал меня. Я пустился в восторженные похвалы бедной девушки, которой почти не знал и которая только что так разочаровала меня своей неожиданной вульгарностью. Жак слушал, как я рассыпался в похвалах его любовнице, произнося целые дифирамбы, с удивлением, которое г-жа Бонниве истолковала, как подозрительность. Она была не такой женщиной, чтобы не воспользоваться случаем посеять раздор между двумя друзьями. Для меня такое инстинктивное проявление симпатии или антипатии к чувствам другого служит пробным камнем определения характеров как женщин, так и мужчин. Достаточно было г-же Бонниве подумать, что мы с Жаком связаны узами искренней дружбы, чтобы в ней тотчас явилось желание внести в нее разлад.
- Каково, - сказала она, - уж не влюблен ли портретист в свою модель. А сегодня мы еще и не начинали писать… - Она засмеялась своим недобрым смехом. Потом, вдруг обернувшись, она сказала своему мужу:
- Решительно, Анри, вы недостаточно двигаетесь, вы толстеете. Это вас старит на десять лет. Вы должны бы брать пример с Сеннетерра.