— Мы свадьбу не играли, — объяснила Дагна. — Квартиры не было. В мастерской у Саулюса собрались друзья, и все.
— А может, мама, ты мне приглядела девушку здесь? В деревне?
Матильда проглотила горечь.
— Не посмела бы я тебя нашим сватать.
— О, слишком плох даже для доярки?
— Саулюс, — Дагна взяла его за руку, но эта рука резко оттолкнула ее.
— Не знаю, почему ты, сынок, все время ершишься против родной деревни, против родного дома.
— Нет, нет, я уважаю, даже люблю…
— Не кривляйся.
— Тогда позволь спросить: за что я должен уважать и любить?
— Бог ты мой…
Матильде было стыдно перед этой чужой женщиной… не чужой — женой Саулюса… Почему она молчит, как она это терпит? Ведь не слепая, должна видеть, что Саулюсу, ее мужу, что-то не дает покоя и все эти его речи — просто желание вывернуть себя, будто рукав, выставить себя каким-то другим.
— Вот тут, на этом месте, то дерево, тот ствол, сын, из которого ты…
— Пускай сгниет!
— Ты так говоришь? А я скажу: боюсь, чтоб ты не засох, отделившись от ствола, от корней.
Нет, ей это не померещилось — плечи Саулюса и впрямь дрогнули. Он съежился и долго сидел, уставясь в пол.
Дагна тонкими пальцами теребила бахрому льняной скатерти.
Молчание подчас красноречивее слов. Помолчишь, помолчишь, сползает бремя, становится легче, ты начинаешь думать: не судила ли слишком строго? Или, судя других, всегда ли была права сама? Ах, Матильда, Матильда, покачала ты тогда головой, не спуская глаз с той, которую привез Саулюс и которая так остро напомнила тебе один день много-много лет назад.
— Ты пришел, — говорит Матильда.
Она звала сына. Звала по имени и фамилии, кажется, — и он пришел. Стоит у двери, словно не смея сделать шаг, словно надо перескочить широкую, разделяющую их канаву. Это Матильда вырыла эту канаву, собственными руками вырыла за многие годы, Саулюс наверняка видит ее или хотя бы чувствует и потому глядит издалека. Как сказать ему, как предупредить: «Вернись, пока не поздно, пока я не сказала своего слова, пока тягостное бремя лет давит лишь на мои плечи. Возвращайся туда, уходи подальше, куда глаза ведут, уходи опять, не оборачивайся на Лепалотас… Но и там я тебя найду, чтобы исполнить свой долг».
— Я еще ни разу тебя, мама…
Хочет что-то сказать и не говорит, только смотрит так странно, как никогда еще не смотрел на свою мать.
— Я хочу нарисовать тебя теперь… сейчас… Ты посиди так, мама, посиди вот так…
Он приваливается к дверному косяку, поднимает большой плотный бумажный лист, прижимает его одним концом к груди, а сверкающие глаза (правый карий, а левый голубой; господи, как она настрадалась из-за этого, пока он был малышом!) глядят пронзительно.
— Не люблю с натуры, но тебя, мама… Очень хорошо, посиди так. Можешь говорить, мама, можешь, ты мне не помешаешь. Я поработаю с полчасика…
Правая рука с карандашом блуждает по белому листу, а глаза скачут то на мать, то на бумагу. Он спешит, спешит, и Матильде страшно хочется удержать его руку и спросить: «Знаешь, почему я тебя позвала?» И когда он поднимет глаза, добавить: «Ты явился на суд, явился, чтобы выслушать мой приговор». Даже скажи она это, Саулюс, наверное, не услышит, ведь он и здесь, и где-то далеко-далеко.