Спрыгнуть с нее, кажется, да, кажется нам, спрыгнуть в нее можно у того самого дома; там можно выбраться из ямы-могилы. Весьма своеобразное место, через которое можно выбраться: в пыли под кроватью. Зато выбравшись, ты бежишь во весь дух. Проскакиваешь хлева и леса, посылаешь в кашевара кое-что, что посылает его в царство теней, мчишься, преследуемый тенью зеленого самолета по белому снегу, находишь себе компанию, с ней продолжаешь путь на танке, а потом сам расстреливаешь танк и как раз поспеваешь вовремя к упражнениям на выносливость и закалку. Клодаву можно удержать, в Гнезене нужно задержаться, обязательно нужно посмотреть собор в Гнезно, мы же путешествуем с образовательной целью. И путь наш лежит в Кольберг, где река Персанте впадает в Балтийское море и где, после рождественских песен и поучительного рявканья, мы совершаем обмен, упоительный, словно обмен кислой капусты на сладостный персик: военное обмундирование сдаем, гражданское платье получаем, и ничего мелкопятнистого при этом.
Оно, правда, попахивает казенным складом, но оно пахнет и городком Марне; а до него рукой подать. Вот еще только солдатскую книжку, которой ты, кстати говоря, как-то раз лишился, обменять на военный билет, который, кстати говоря, лежал здесь на хранении, действенная мера, кстати говоря, в случае если возникнет вопрос об идентификации.
Но такой вопрос не возник; это наверняка Марк Нибур, тот, кто рвется к западному берегу материка; что может помешать ему? Никто и ничто не мешает ему, только железнодорожник уже у самого Марне оторопел, он едва успел подумать: ну вот, наш печатник вернулся! — как тут же увидел — тот исчертил свои путевые документы вдоль и поперек извилистыми линиями, всю картину почему-то измарал, а ведь парень слыл когда-то в Марне порядочным и даже послушным.
Вот мы и приехали.
Уже забыл? Мы же хотели еще дальше ехать. Мы же хотели вернуться к двадцать второму июля; некая пани Хеня что-то говорила об этой дате и о Манифесте.
Манифест?
Ну да, что это с тобой, ты же не мог об этом забыть. Ты же так разволновался тогда. Все выяснял связи, а потом от чего-то разволновался. Когда речь зашла о Люблине.
Люблин? Ах, Люблин, теперь припоминаю. Ну, между нами пролегло немало земли. Но я уже все вспомнил. Какой-то слух переправил меня в этот Люблин, и, чтобы освободить себя от этих зловещих пересудов, я попытался вернуться к тому самому дню двадцать второго июля года сорок четвертого, решил вспомнить, где был я в этот день и, ибо именно это очень важно, кем я тогда был. И потому я двинулся в путь.
Верно, но ты почему-то запнулся, сказал: вот мы и приехали. Хотя на дворе только еще декабрь.
Прошу прощенья. Все оттого, что поездка была напряженной. В голове у меня все спуталось. На вокзале, к примеру, я ищу мать, а вокруг вокзала, считаю я, уже созрела кукуруза. Но тут я опомнился; мать же не знает, что я тут. Она сидит у себя в кухне. И кто знает, пришла бы она, если бы даже знала. Она бы обрадовалась мне, но подумала бы обязательно: отсюда уехали трое.
Я понимаю мать и знаю, что Марне никогда больше не будет таким, каким он был. В этом гнезде должен быть мой брат, пусть он своему брату иногда обеими ладонями враз хлопал по ушам.
Но в первую голову здесь должен быть мой отец, он должен выглядывать из окошка, ведь что станется с Марне, если ему все снова и снова не напоминать: нынче ветер, стужа зла, но настанет день тепла.
Что станется с городком Марне без призыва, который следует за хорошо рассчитанной паузой: ты ж пребудь вовек собой!
Только дядей Йонни и мной Марне не обойдется. Я-то лучше всех знаю, что ни дядины, ни мои реченья не бывают годны при всех обстоятельствах. Я знаю…
Ну, хватит, не заговаривайся, не забалтывайся, не завирайся. Твоя окончательная цель — июль, двадцать второе июля.
Ах да, эта дата. Так я точно помню: о Манифесте речи не было, а о том, что была Польша, страна Польша, я вообще, можно сказать, не помнил. Не только потому, что у нас в ту пору она называлась иначе, а просто потому, что я ею не интересовался. Понимаю, звучит это чудовищно, если вспомнить, что совершалось в этой стране, и если к тому же вспомнить, что эта Польша уже ждала меня.
Но так оно было.
Меня занимали другие события. Кого это возмущает, того я понять могу, но помочь ничем не могу и должен сказать: за бомбардировщиками в небе я и вполовину так пристально не следил, как пристально разглядывал я известные бретельки, а когда начинали выть сирены, я думал о том, что в щели опять буду обниматься с Леной; она работала в Эделаке на фабрике пряностей, и как же от нее дивно пахло!
Нет, за бомбардировщиками я вскоре следил едва ли не так же мало, как за облаками, над которыми они летели, высоко над ними в глубь страны. Другие чувства волновали меня, воздействовали на меня, побуждали к действиям. Городок Марне с каждой бомбардировкой все больше и больше оживлялся. Погорельцы, бесквартирные, квартиранты, дальние родственники со своих пепелищ — дерзкие кузины и несносные незнакомки.