Соколенок, много старше Никиты, отец семейства, пришел в цех в прошлом году учеником и только недавно получил разряд. Он был строевым командиром; прыгая с парашютом, неудачно приземлился, слегка повредил ногу, в результате пришлось демобилизоваться. Слесарная работа у него не очень ладилась, человек зрелый, самолюбивый, Соколенок страдал от своего ложного положения, каждый случай брака, каждую свою ошибку переживал так болезненно, что трудно было смотреть на его широкое побледневшее лицо с дергающимися губами. А тут еще выбрали в цехком (хотя он отказывался, просил повременить). Он вел кружок в сети политучебы, выступал на собраниях и, выступая, говоря разные хорошие слова, остро чувствовал, что не заработал еще права их говорить, что любой может бросить ему в лицо: «Языком ты мастер работать, а вот руками...» Его щадили, не вывешивали на доску брака, давали встать на ноги, а ему казалось, что это еще хуже: искусственно оберегают авторитет, держат на особом положении. И может быть, больше всего его смущало молчаливое презрение Никиты Иванова, который смотрел сквозь него как сквозь стекло, смущала надменная усмешечка «будущего главного», острый взгляд, кинутый на ходу, через плечо, как раз тогда, когда у Соколенка неприятно, фальшиво заскрежетал напильник или вкось скользнуло зубило под неточным ударом молотка.
Никита откровенно пренебрегал Соколенком. В его представлении это был человек фразы, пустого слова, с белыми, неумелыми руками, беспомощными пальцами, которые он то и дело ушибал, резал, и со смешными повадками - смотрел по учебнику «положение ног при слесарной рубке», «прием загибания кромки листа под углом», то есть такие вещи, которые для Никиты были все равно что ходить или дышать.- Я на доске не работал,-- ответил Соколенок, разгибаясь.- Ну что ж!Никита отвернулся, а губы Соколенка задергались - столько в этом коротком «Ну что ж!» было холодного высокомерия мастера, а может быть, и бессознательной жестокости к неумелому, неудачливому. Или сознательной?
Вряд ли Никита понимал, что, задевая Соколенка (и задевая несправедливо, грубо), он брал реванш, отыгрывался за свою внутреннюю размягченность, за недавние неприятные, непонятные мысли о старухе, о собаке. Этим безобразным молодечеством, этой ухарской выходкой как бы доказывал самому себе, что еще не совсем раскис, еще может показать зубы, огрызнуться.
Никита, а не будет ли тебе завтра стыдно, если вспомнится, придет на память этот беглый разговор? Ну, не завтра, так послезавтра... Ладно, время покажет.
Строгий и сосредоточенный, Никита, внутренне отстранившись от всего постороннего, мешающего, ровным слоем размазал по плите черную краску, приложил свою планку, медленно,тщательно поводил ее взад-вперед. Осторожно снял, рассматривая следы краски на поверхности, которую только что шабрил. Окрашенные места... приподнятые участки металла... значит, тут и надо было снимать, Шабрить дальше. Проверка точности шабровки производилась по количеству пятен. Так оно и пойдет: лошабрить, потом приложить к плите, посмотреть, опять пошабрить. Кропотливое, нудное дело, требующее терпения, аккуратности, сноровки и еще раз сноровки. Поверхность будет понемногу выравниваться, приближаясь к той идеальной воображаемой плоскости, с которой она никогда не сможет сравняться, которой вообще не существует в природе.
Соколенок стоял и смотрел с замиранием сердца. Сухие, легкие, серебристые иголки стружки ложились изморозью на ладно сидящий, замысловатый комбинезон Никиты (множество «молний» и карманов), они колко, снежно поблескивали. Шабрил Никита уверенно, как будто бы легко, играючи, движения, хотя и короткие, были не отрывистыми, а слитноплавными, острый конец шабера при каждом ходе едва заметно отделялся от металла, чуть поднимался вверх (иначе останутся заусеницы). Если в начале работы, соскабливая большие пятиа, грубоватые бугры, Никита позволял себе шабрить еще сравнительно широко, делать штрихи по полто- ра-два сантиметра, то теперь двигал инструмент на три- четыре миллиметра, не больше,- и делал это с чистотой виртуоза. Соколенок говорил себе - нет, никогда он не сможет работать с такой небрежной и завидной уверенностью, это не просто выучка, не просто опыт, это дарование, талант.
Золотая голова Никиты в косом луче света была почти неподвижна, работали руки, плечи...
Кончил. Отдал брус. Все в порядке. Теперь можно убрать инструмент, он больше не понадобится. Никита откинул слипшуюся прядь, вытер лоб.
И вдруг верстак и все на нем стало смутным, неотчетливым. Он вспомнил то, что забыл, вернее, хотел забыть. Вспомнил, ощутил подземный холодок метро, накал движения, уловимый даже сквозь стекло окна, и на черном струящемся подземном фоне отчетливо увидел ее лицо, чуть-чуть повернутое в сторону, с затененными глазами и смело раскинутыми бровями, с маленькой резкой складкой на переносице, складкой мысли.
- Никита, главный хочет знать...
- Да. Сейчас иду.