Благоприятное время для выбора жертвы — часы, дозволенные для созерцания телевизора. Кто-то комментирует фильм, либо ссорится из-за места, либо кашляет. Ребята переглядываются, вынося приговор. Назначенные к избиению мальчики ведут себя по-разному. Одни, как только гаснет экран, в панике срываются с места, роняя стулья. Другие покорно трусят в общем потоке, ожидая ударов. Третьи набрасываются на возможного виновника своей участи. Четвертые — защищаются.
Надзорка — так называют надзорную палату, где находятся особенно тяжелые больные. Мне с самого попадания на отделение хотелось проникнуть в надзорку и познакомиться с тамошними обитателями. И я добился своего. Однажды вместо прогулки я остался сидеть в палате, а так как оставлять больных одних нельзя, то меня и пустили посидеть в надзорке.
Как только я вступил в надзорку, мне в нос ударил острый запах линолеума и скотской вони. Надзорка состоит из трех комнат, небольших и с решетками на окнах, как на всем отделении, исключая ординаторскую и другие служебные помещения. В каждой комнате стоит по четыре койки, а из первой проходной комнаты — дверь в ванную. На двенадцати кроватях лежали или сидели больные. Это не только идиоты или эпилептики, а и просто хулиганчики, задумавшие бежать из больницы. Сейчас хулиганчик один — Вьюнов. Он непрерывно двигается. Двигаются его глаза и руки. Глаза его карие, выпуклые. Весь как волчок. Вьюнов — воришка, а сюда попал за какие-то дела с иностранцами. Чтобы он не убежал (что уже делал), ему вкалывают аминазин, и он бродит по надзорке в полусонном состоянии. Он труслив и нагл, ограничен и любит покровителей, которых себе выбирает.
Напротив двери в надзорку стоит кровать с сеткой по бокам. В ней — в лежачем положении — гордость отделения — 15-летний урод из Кронштадта — Елкин, существо не более метра в длину, половина этого — огромная челюсть, полузакрытые, вечно слезящиеся и явно маловидящие глаза. Стена рядом с ним обгрызена, стойки кровати еще в худшем состоянии, и жаль того, кто протянет Елкину руку, — раздается звонкий щелчок челюстей — и жертва орет на все отделение, размахивая рукой и брызгая кровью. Если Елкину удается выбраться из своего логова, то он проникает в ванную, отворачивает кран и созерцает струю воды, бьющую из трубы. Говорить он не говорит и, я полагаю, не заговорит уже никогда.
Неменьшей популярностью пользуется Ходоков — существо постоянно жующее — траву, бумагу, червей, кал, — что дадут. Глаза его по-идиотски мутные. Кричит, когда бьют: «Не будэс кусаца, не будэс кусаца!» Сам же норовит цапнуть. Кулак к носу подносят: «Чем пахнет?» — «Киласином». — «Нюхай лучше, сука. Чем пахнет? » — «Смэлцу».
Гирлянда на елке в темноте комнаты. (За окном — ночь, люди. Голос.) Так, глаза (волк, лохматый волк), то голубые, то зеленые, а вдруг — серые, и — голос: «Чего?» «Насколько Вельветов кажется ангелом, настолько он — дьявол», — это врач Ончоус о нем, о Гене, который на психиатрии за фарцовку и за ограбление киоска Союзпечати. Он — нервен. Нога на ногу и — в ритм звучащей в нем мелодии — движения их. Руками — хлопки по ляжкам.
Шум. Топот. Подушки. Тихий час окончен. Терпкий (Атаман — зовут его ребята) с тапком — мимо коек: «Заправляйте!» Вельветов — в углу. У стенки. Атаман падает на него, щекочет. Руки. Спина. Ребра. Взгляд и смех. Взгляд. Белизна бедра. Ночью.
Ребята показались в проеме дверей, а через мгновение заполнили собой столовую. Кто-то делает вид, будто плюет в кружку, чтобы оставить ее за собой, кто-то скатывает из мякиша ядро, чтобы в кого-нибудь бросить, кто-то бережно высыпает солонку в кашу соседа. Быстро, как могут, уничтожают еду, а из глаз сыплются в жестяные миски искры. Ступни и ляжки трясутся в ритме юной жизни.
Ольга Матвеевна — в дверях. Она медсестра, и сегодня — сутки. Мальчиков влечет к ней. Они мечтают о ней. Краснота лифчика и синь трусов просвечивают сквозь розоватость (от тела под ним — тела!) халата. Июль — жарко. Ребятам хочется повалить Ольгу на зелень линолеума в коридоре. Что-то мальчишеское в ней — плечи, короткая стрижка, часто — в брюках. Мальчишкам хочется разорвать на ней халат и белье и зарыться лицом, а потом целовать, целовать. Они чувствуют, знают, что настанет время, когда они будут иметь женщину, а ночи, полные до безумия восторга оттого, что есть она — Оля, ночи, полные раскаяния, надежды и отчаяния, сократятся под прессом времени, как мехи аккордеона, и осядут на самое дно их биографии (как жемчуг?), оставив имя — Оля. Тогда они вспомнят ночь, когда кричали: «Никогда!» — кричали себе, кричали рукам своим, а бедра уже прожигал восторг — словно второе сердце, сжималось что-то между ног и на живот выбрасывалось семя. В тот миг тело их — как доспехи куколки остаются приклеенными к травинке — лежало недвижно, а душа, как бабочка, выпутывалась наружу и рассеивалась микронами пепла, спаленная желанием. Оля!