Пока мы добирались до трассы, солнце успело высоко подняться и разогнать облака. Стало парить. Мошка ожила и заклубилась у наших лиц. Писать не было никакой возможности, — лезла в глаза, облепила все лицо. С каждой минутой ее становилось все больше, тучи садились на лицо, лезли в глаза, в нос, в уши, в рот. Я чихал, плевался, вытаскивал карандашом из ушей, но ее была тьма-тьмущая. Наконец терпение лопнуло, я упал лицом в траву и оставался неподвижным в течение нескольких минут. От земли пахло перегноем и чем-то сладковатым. Но мошка не оставляла и тут, и тогда, собрав остатки терпения, я разжег костер и окрикнул Васятку, — он тоже лежал вниз лицом. Когда он поднялся, то я не узнал его. Все лицо было опухшим. Сидели у костра до тех пор, пока солнце зашло за тучу и наступила прохлада. Только тогда начали работать. Впереди было пятнадцать километров, — это немалый путь по тайге, да еще с работой.
Пришлось нажимать.
Я все больше узнаю ее. Сколько в ней энергии! Нет, она никогда не захнычет от трудностей. Видимо, жизнь ее не особенно баловала. На голове у нее накомарник, надетый наподобие шляпы. Идет ли это к ней? К ней все идет. Уверенная, почти мужская походка, озорной взгляд и девичья нежность щек. Голубизна глаз, соломенный цвет волос и наивная веснушчатость — вот ее портрет. Нельзя не улыбаться, глядя на нее, и я улыбаюсь. Она проходит мимо и еще сильнее «нажимает» на голос.
— Пой! — кричит она, обращаясь ко мне.
— Сейчас, — отвечаю я.
Это ее смешит. Смеется весело и заразительно. Смеюсь я. Смеются работяги и весело подмигивают мне, как бы говоря: вот, дескать, какая у нас Маша, с ней не пропадем.
Они проходят. Сзади идет Петя Кустолайнен. На носу у него лоскут бумаги.
— Что это? — спрашиваю его.
— Упал на змеевик, но это деталь, только поцарапал, вот если бы проломил…
Но «деталь» дает себя почувствовать, его нос распух и посинел.
Тайга наполняется шумом падающих деревьев, стуком топоров, взвизгиванием пил. Около меня вьются синицы, они не боятся и подпускают на близкое расстояние. У берега протоки перелетают с ветки на ветку красивые, с веерообразным шоколадного цвета хвостом, кукши. Неподалеку от них, прислонившись к стволу, сидит пестрый дятел, он упрямо стучит длинным клювом в кору. Неожиданно ко мне выходит Семаков. Что-то в лице его есть наглое и насмешливое. Он идет в сторону лагеря.
— Ты куда? — спрашиваю я.
— На Амгунь, водицы испить, а то работа горячая, время жаркое, язык от работы пересох.
— Много наработал?
— Ага, не успел начать, как кончил.
— Домой идешь?
— Домой далеко, лагерь ближе.
— Может, все же поработаешь?
— Боюсь, обессилю… — Он нагло усмехается и проходит.
А когда я вернулся с работы, увидал его у костра. Он о чем-то оживленно говорил. Я подошел ближе и услыхал:
— Ну, он ко мне, а у меня в руках чурка деревянная на полпуда, я как окрестил его, ну он и глаза в небо упер. Поглядел я, вижу — гроб готовить надо, ну да это не мое дело…
Я вышел из-за кустов, он замолчал, но, как только я миновал его, стал дальше рассказывать о своем бандитском подвиге.
— А у тебя голос, как у козла, га, — смеется, врываясь в наступившую тишину, Ленька-повар.
Котлов недоумевающе мигает ресницами, потом кривит губы и презрительно говорит: «Эх вы, люди!»
А «люди» уже забыли Котлова-певца и теперь довольствуются новым зрелищем, и когда Котлов хочет уйти, Семаков дергает его за ухо и говорит тихим, вкрадчивым голосом: «Обиделся, а ты не обижайся, пой и будь доволен, что тебя слушают. Если слушают, значит, нравится, понял?» — и опять дергает за ухо, подталкивая к костру.