Котлов морщится от боли.
— Семаков, оставь его, больно ведь, — говорю я.
— А нам от его песен еще больнее, все сердце перевернул, так я ему частичку боли отдаю…
Котлов запевает новую песню.
Наступает вечер. В наступающей темноте отчетливо виднеются хребты гор Баджал и Керби. Их вид радует взгляд, очищает сердце от всего неприятного. Они чистые, строгие. Я гляжу на них долго. За спиной грустно поет Котлов, его песенная грусть сливается с чистотой горных вершин. Но потом опять раздается грубый смех, и все исчезает.
Маленькая кучка людей со страхом глядит на все это. Вот упало еще одно дерево, сломав по пути несколько лиственниц, и легло неподвижно и сурово, придавив молодые побеги.
И все стихло так же внезапно, как и наступило. Высоко, много выше деревьев, ныряет в воздухе взнесенный ветром лист. Но ветер уже стих, и он планирует на землю, задевая за ветки деревьев. Просека, только что очищенная, завалена деревьями, сломанными ветками.
— А здорово, — говорит Васятка, — как они падали, во, здорово! — И неожиданно спрашивает: — А что, если бы убило кого? — И, не дожидаясь ответа, добавляет: — Ну, я бы юркнул, я противный.
— Как — противный? — удивленно спрашиваю я.
— Ну, напротив всего иду.
Свинцовая мгла исчезла, и с неба, словно любуясь делами ветра, выглянуло солнце. Тайга от этого показалась еще беднее и непригляднее. Деревья стояли голые, но зато лесной пол был весь устлан сплошным золотым ковром из листьев.
Работа на трассе усложнилась. Моим лентовщикам то и дело приходится перелезать через валежины, лезть напролом через завалы.
Вечером нас ждали неприятные новости. Из Баджала приехал эвенк с письмом (от замначальника партии Еременко), в котором предлагалось немедленно отправить рабочих вниз, оставив себе необходимый минимум. Обосновывалось тем, что на базе всего один мешок муки и три мешка гороха, что самолеты выбыли из строя, а привоз продовольствия может ожидаться только через десять — восемнадцать дней.
Вот так, только-только начали разворачивать работу, как неожиданно приходится ее сокращать. Положение обострялось еще и тем, что в записке было указано о сокращении и ИТР.
Ник. Александрович объявил рабочим: «Кто хочет расчет, может подавать заявление». И странное дело, когда им не давали расчет, они требовали его, теперь дают — они не хотят. Комплекс противоречий — эти наши рабочие. Изъявил желание только один — бригадир Троицкий. А его-то нам и не хотелось отпускать. Рубщик.
Поздно ночью был готов список отправляемых вниз. Всех было четырнадцать. Семаков, Ленька-повар, Черкашин, Котлов, Яценко, Исаев и остальные, из вновь прибывших.
— А где же мы будем работать, начальник? — спросили они Ник. Александровича.
— Не торопитесь, скажу…
И сказал: «Вниз поедете!»
Я работал неподалеку от лагеря, то, что нужно было сделать, сделал и решил вернуться. Не доходя еще и ста шагов, услышал высокий голос Забулиса. «Началось!» — подумал я и прибавил ходу.
На берегу груда вещей, тут же их хозяева.
— Ты и думать не моги, что ватные брюки возьмешь, ишь рябчик нашелся! — кричал Ленька-повар.
— Сними брюки, слышишь, сними! — говорит Забулис.
— Спешу, даже руки поломались!
В записке Еременко было еще сказано и то, что спецодежду следует отобрать и отправить уволенных в собственном обмундировании. Но личное обмундирование давно истрепалось на Амгуни, и отобрать спецодежду — равносильно тому, что оставить их голыми, потому-то Ленька и не соглашался. Неожиданно он отбежал к берегу, прыгнул в лодку — в ней сидели «Катька», Яценко и Черкашин — и оттолкнул ее от берега.
— Причалить лодку! — диким голосом закричал Забулис.
— Причалить! Причалить лодку, сволочи! — побежал, ковыляя, Лесовский.
Лодка отплывала. С нее неслись в ответ самые похабные ругательства.
— Заряжай ружье! — крикнул Лесовский.
Из палатки уже бежал Соснин, заламывая ствол берданки.
— Только покойник уедет! Причаливай! — пронзительно выкрикнул он и передал ружье Забулису.
Удиравшие струсили и вернулись.
— Вас не поймешь, то уезжай, то не уезжай, — ворчали они.
— Уедете тогда, когда проверим личные вещи и получим обмундирование.
— Этого не будет, а если так, тогда не поедем!
Крики и ругань продолжались долго, но вещь за вещью отбирались, и вот уже первая четверка готова к отплытию.
К Жеребцову подошел Черкашин. Его лицо изрыто оспой.
— На, шуруй, — бросает он мешок Жеребцову. На самом дне мешка лежит плащ. Жеребцов спокойно откладывает его в сторону.
— Куда, куда, сука, мой плащ!