В ту пору я был не подготовлен к тому, чтобы войти в круг его научных интересов. Это неудивительно. Он писал книгу «Достоевский и Гоголь», отдавая много времени монографии «Тютчев и Гейне», и размышлял над системой взглядов, охватывающей всю пушкинскую эпоху, — вскоре она была изложена в курсе, прочитанном в Государственном институте истории искусств. Как удавалось ему соединить службу в Коминтерне с этой неустанной работой? Мне кажется, что ключ к загадке подобрать легко: в Коминтерне (так же как за обедом или ужином) он не переставал мысленно вглядываться в далекую эпоху, которая стала для него вторым домом. Он встречался в этом доме с Пушкиным и Кюхельбекером, с Катениным и Чаадаевым, с Булгариным и Грибоедовым, с Тютчевым и адмиралом Шишковым. Он знал историю и предысторию их отношений, сплетни их жен, полемику личную и литературную, надежды, честолюбие, зависть. Он разгадал клевету как тайное орудие власти. Он понял давление времени как силу, вынуждавшую ложные признания, ломающую судьбы.
На заседании Союза писателей, отметившем первую годовщину со дня его смерти, Б. В. Томашевский, известный историк литературы, сказал, что каждый абзац из каждой статьи Юрия Николаевича можно развернуть в работу, которая по смелости и оригинальности займет видное место в нашей литературной науке. Лишь однажды, через много лет, случилось мне встретиться с подобной оценкой, но речь шла о другом человеке и другой науке. Видный биолог, провозглашая тост за здоровье моего старшего брата (кажется, в день его шестидесятилетия), сказал о своей диссертации, что она целиком вышла из единственной фразы Льва Александровича, случайно заглянувшего в чужую лабораторию. Но брат любил и умел объяснить читателю, далекому от науки, значение своих и чужих работ, для Юрия это было невозможно. Он вводил новые понятия, не заботясь о том, что многие остановятся перед ними с недоумением. Если бы не знак историзма, стоявший над каждой строкой, нелегко было бы находить в его теоретических статьях мосты, переброшенные через пропасть. Впрочем, вскоре он раскрылся как изящный критик, иронический эссеист. Объемное знание прошлого не только не отяжелило, но, напротив, сделало легкими его шаги в художественной прозе. Его первый исторический роман «Кюхля» не упал с неба, как почудилось многим. «Моя беллетристика возникла главным образом из недовольства историей литературы, которая скользила по общим местам и неясно представляла людей, течения, развитие русской литературы. Такая «вселенская смазь», которую учиняли историки литературы, понижала произведения старых и новых писателей. Потребность познакомиться с ними ближе и понять глубже — вот чем была для меня беллетристика».
Не возвращаясь к строго научным статьям, он писал скупо, ни на кого, кроме себя, не равняясь.
5
Стук в дверь.
— Кто там?
— Извините за выражение: Поливанов.
Так странно шутил только один из друзей Юрия Николаевича. Дверь открывалась, и в кухню — все парадные были в ту пору закрыты — входил, слегка прихрамывая, высокий человек лет тридцати, худощавый, без кисти левой руки, в солдатской шинели.
Его встречали мало сказать с радостью — с захватывающим интересом. Интерес, однако, приходилось сдерживать, потому что он касался не только удивительной личности Евгения Дмитриевича, но и не менее удивительной его биографии.
Вот как началось наше знакомство. Занимаясь «Введением в языкознание», я услышал чей-то низкий, красивый голос, донесшийся из кабинета. Гость Юрия рассказывал, что в Петрограде, на Церковной улице, открывается Институт живых восточных языков, в котором будут учиться будущие дипломаты. Интонация была хозяйская: можно было подумать, что почин в этом деле принадлежит Поливанову (это был он) и что от него зависит, чтобы институт был устроен так, а не иначе. Трудно восстановить ту бессвязную цепь размышлений, которые стремительно пролетели в моей голове, пока я слушал этот рассказ — дверь в кабинет была полуоткрыта. Возможно, что это были не размышления, а чувства, сложившиеся в острое желание, заставившее меня бросить учебник и вскочить с забившимся сердцем.
Никогда до сих пор я не думал об изучении восточных языков. Способности у меня были, по-видимому, средние, в Псковской гимназии мне давалась — и то не без труда — только латынь. Тем не менее я постучал в кабинет, услышал чуть удивленный голос Юрия: «Войдите» — и вошел.