Потом прозвенел колокольчик в кухонной двери — и все замолчали,, прислушались, переглянулись. Я пошел открывать.
— Кто там?
— Телеграмма.
Юрий расписался, распечатал — и шумный, запомнившийся вечер споткнулся… остановился… Еще продолжаясь, он стал превращаться в прошлое на наших глазах.
Известие было неожиданное: Софья Борисовна тяжело заболела, и родственники вызывали Юрия и Лидочку в Москву. Почему в Москву? Куда, зачем она поехала из Ярославля?
В растерянности, в поднявшейся суете и тревоге я заметил, что Лидочка, аккуратно причесанная, вдруг распустила и сейчас же снова собрала волосы. В отчаянии? Мне и теперь кажется, что она трогательно сказалась в этом непонятном бессознательном жесте;
Вместе с Юрием она на другой день уехала в Москву. Лишь через две-три недели, когда я собирался на каникулы в Псков, Лидочка написала мне, что мать решилась на отчаянный шаг: поехала на фронт, разыскивать старшего сына, но, добравшись до Москвы, слегла в тяжелом сыпном тифе.
Самое главное
1
Как удавалось мне поспеть всюду, слушать лекции, готовиться к «репетициям», не пропускать серапионовских суббот, ожидание которых начиналось с воскресенья? Не знаю. Одно огорчало меня: на самое главное времени не хватало.
Самым главным была первая книга — и вместе с ней надежда на то, что между ней и всеми другими книгами, созданными человечеством до 1921 года, не будет ни малейшего сходства.
Думал ли я о том, что, накинувшись на все сразу — востоковедение, историю русской литературы (не только новой, но и древней, которой я с увлечением стал заниматься у академика В. Н. Перетца со второго курса), я мешаю себе, держу себя за руки — и волей-неволей теряю драгоценное время? Мне казалось неслыханным счастьем с утра в воскресенье, наскоро отделавшись от домашней работы (за что на меня справедливо сердилась сестра), с размаху врезаться в свои, еще не записанные фантасмагории. Уж не тогда ли я научился входить в работу, не теряя ни единой минуты? Впрочем, и в самой скованности, в том, что так редко случались эти дни и часы, было свое очарование. Быть может, я догадывался, что, как ни далеки «Повесть о Вавилонском царстве» или арабский язык от «самого главного», когда-нибудь и они займут в нем свое, еще неведомое место? Интересно было, например, пробиваться к знанию одного из очень трудных языков в мире. Нас готовили к работе в еще не существовавших консульствах и посольствах
Среди нас был М. А. Салье, будущий переводчик «Тысячи и одной ночи», прекрасно знавший язык и все-таки занимавшийся вместе с нами, кажется, только для того, чтобы на каждом уроке наслаждаться своим превосходством. Он ходил на костылях, бледный, с неуверенно болтающимися ногами. Маленькая бородка неприятно дрожала, когда он язвительно смеялся. Несмотря на свое несчастье, он имел (как сплетничали) загадочный успех у женщин. Крачковский, мне казалось, не любил его — и все это тоже представлялось интересным.
В университете еще господствовала кристаллизованная академическая среда, замкнувшаяся в границах старой науки. Но мы учились и многому научились у этих известных филологов, для которых история русской литературы завершалась Пушкиным и Жуковским. Для меня, уже начинавшего лепетать на взыскательном языке ОПОЯЗа, эта консервативность, эта замкнутость была ничто, так же как она была ничто для Н. Л. Степанова и Б. Я. Бухштаба, оставшихся моими друзьями со студенческих лет на всю жизнь. У Владимира Николаевича Перетца мы учились истории древней русской литературы, потому что после Шахматова никто лучше его не знал древней русской литературы. Нам было все равно, что думает о политическом положении страны Лев Владимирович Щерба, который до революции был видным кадетом. Отношение к университету было одновременно и прямодушным и дальновидным: мы учились у старых учителей, чтобы под руководством молодых упрочить и защитить новые понятия в литературной науке. Недаром же все тот же тост: «Против академии!» — неизменно звучал на наших вечеринках.
2
Я взял бы на себя непосильный труд, пытаясь охватить всю жизнь моих друзей по ордену «Серапионовы братья». Мне нельзя забегать вперед, потому что наш первый год был непохож на второй (когда иные из нас уже напечатали свои первые книги), а второй — на третий.
Сознание небесполезности жизни, утешительное, потому что она проведена в неуклонном труде, украшено именно нашей «устной порой», и мне невольно хочется найти границу между ней и десятилетиями, сложно изменившими нас, — границу, существующую не только в моем воображении.
3