Глеб все мял пальцами сигаретную пачку, бездумно отмечая, что пачка — последняя, и сигарет нет, и придется идти пешком по раскисшей дороге в ближайший РАЙПОвский магазин, а магазин будет закрыт, или не будет сигарет, или будут, но те, к которым он привык, и все это добавляло отчаяния, и делало случившееся очевидно непоправимым. За окном сек слежавшееся сено серый октябрьский дождь, и яблоки, упавшие еще в сентябре, морщились, становясь коричневыми и сливались цветом с опавшей листвой. От Глеба ушла жена. Это было против всяких правил, ведь Глеб был убедительно успешен, даже отчаянно удачлив, был хорош собой той мужской красотой, которая, в жестах, в умных, понимающих глазах, в манере сдувать челку со лба, — проявлялась не сразу, но брала в плен надолго. Глеб был художником, начинал работать в плакате, потом перешел, как все, кто хотел выжить, в рекламу, пообвыкся с ней, а для себя рисовал — «в стол». Наташа была старше, тоньше, самозабвенно любила Глебушку и легко, как ему казалось, бросила театр, в котором никогда не получала ничего, кроме ролей второго плана. Решение переехать в деревню исходило от Наташи, и они оба с жаром принялись наполнять купленную за бесценок избу прялками, утюгами и самоварами, Наташа ходила в длинном сарафане, научилась неприятно «окать» и тянуть слова, подражая волжскому говору, гремела ведрами, стучала грязными босыми пятками, и даже зачем-то купила у соседской бабки поросенка. Глебу все эти игры в деревню были неприятны своей показной неестественностью, и Наташа как-то опростилась, потеряла тот городской шик, за который, наверное, Глеб и полюбил ее — ей так шли все «шмотки», все галстучки-пиджачки, сапоги на высоченных каблуках, даже яркая косметика, и Наташа всегда была в центре всего, и вокруг нее все вращалось, шумело и искрилось. А тут она стала блеклой, какой-то «застиранной», и Глеб все чаще старался заснуть пораньше, чтобы не отвечать на Наташино — Глебчик? спишь? Жизнь их продолжалась, а любовь уходила, истончалась, и однажды исчезла совсем. Глеб отводил глаза, звал собаку и уходил в лес, где, лежа на упругой подушке изо мха, рассматривал облака и мечтал свалить куда-нибудь в Испанию, где жара, вино и фламенко. Наташа оставалась дома, с остервенением варила кашу поросенку и плача, пачкая подол длинной юбки, заливала холодной водой ни в чем неповинный огород. Они почти не разговаривали, а если разговаривать приходилось, тут же вспыхивала ссора, и Глеб уходил к соседу, Петьке, и надирался с ним паленой водкой до полного отвращения к себе.
Наташа уехала, не оставив записки, бросив в кострище за сараем длинные юбки и вытянутые на локтях кофты, просто закрыла за собой дверь, и — ушла. Глеб, принявший ее уход с облегчением, тут же собрался следом за ней в город, и уже выворачивал содержимое комода на пол в поисках городской одежды, и никак не мог найти, куда Наташа положила его паспорт и ключи от питерской квартиры. Но вдруг, посмотрев на разрушенный быт, чертыхаясь, пошел искать ведро и тряпку, и вымыл пол, и протер окна газетой, и растопил печь, которая, сочувствуя ему, даже не задымила, сел за стол, и, глядя на упавший забор и жухлое золото кленов, начал что-то чиркать в блокноте, и рука, вспомнив, работала легко, и Глеб оторвался от блокнота только тогда, когда стемнело и страшно захотелось курить. Ну, что, Зверобой? — серая лайка с умной мордой лежала у печки и не мешала Глебу страдать, — гулять? И они пошли вдвоем, мужчина, и его собака — по раскисшей дороге, в магазин, чтобы купить сигарет и хлеба.
Женская дружба
Элла была так некрасива собой, как бывают некрасивы злые девочки, обиженные с детства. С годами эта обида сузила ее глазки, и без того небольшие, свела брови к переносице, проложила горькие складки у губ. Элла, зачеркнув отражение своего лица в зеркале маминой помадой, решила взять иным — и взяла. А именно — характером. Элла говорила всем неприятную правду, сидя в своем кресле, покачивая ногой, и накручивала на указательный палец локон. Волосы были цвета песка — такого, какой бывает в пустынях. Люська, наоборот — была некрасива так, как бывают некрасивы любимые дети. То есть родители чадо обожают, и оно растет, уверенное в себе. Поэтому Люська была хохотушкой, и ее вздернутый носик, постоянно красный на кончике от хронического насморка, делал ее совершенно неотразимой. Люськины глаза не имели цвета — они менялись от темного — к светлому тону, и Люська, раскрашивая веки до бровей и наводя не просто стрелки, а стрелы — к вискам, менялась до обморочной неузнаваемости.