Прервав тихий разговор с председателем райисполкома, Лысогор непроизвольно взглянул в его сторону, перевел взгляд на хирурга и потом уже на смущенную звеньевую. Зардевшись под острым взглядом редактора так, будто ее застигли неожиданно на чем-то недозволенном, девушка держала в руке тот самый — он сразу узнал его — журнал в зеленовато-коричневой обложке, с тем самым рассказом, который помог решить окончательно, ехать или не ехать ему в родные края.
Не все за столом поняли иронический, даже раздраженный возглас редактора, но услыхали все.
— А что вам, собственно, не нравится в нем? Что возмущает? — после непродолжительной паузы послышалось в наступившей внезапно тишине. Вопрос прозвучал спокойно, бесстрастно. Голос был женский, тихий. Но кто именно спросил, Андрей Семенович сначала не понял.
— А все как есть! Все начисто! — горячо ответил редактор, встав со стула. — Не нравится замысел, исполнение, тенденция! А возмущает то, как у нас часто любят бросаться на всякие литературные скандальчики! Хорошая, серьезная книга порой долго остается незамеченной, завоевывая себе читателя хотя и надолго, но медленно. А какая-то однодневка с душком часто сразу же вызывает шум: «Слыхали? Читали «Счастье»?!» И сразу же очередь в библиотеке… Читателя я, конечно, не обвиняю. Кто-то где-то там поднимает бум, а читателю как-никак интересно собственными глазами убедиться, разобраться во всем. Вот и начинается: «Слыхали? Читали?»
Одним словом, Андрон Елисеевич Журба разошелся не на шутку. Высокий, костистый, с резкими, сухими чертами лица, забыв о позднем времени и о госте, нервно, энергично жестикулируя, принялся разбирать, остро комментировать этот «и в самом деле непростой рассказ, его не просто ущербную, а, если хотите, явно вредную, нигилистическую концепцию, наносящую немалый урон делу воспитания молодого поколения…».
Застигнутые врасплох, чуточку даже озадаченные неожиданным и не совсем уместным выпадом Журбы, присутствующие вначале слушали его молча. И он, восприняв молчание как поощрение, решил высказаться до конца, со всей решительностью и страстностью осудив «это упадническое и потому вредное «Счастье». Осудив и тем немного укротив свой гнев, обратился непосредственно к растерявшейся девушке:
— Ну, а вот вы, Евдокия Харитоновна, вы, разумеется, прочли эту вещь? Как вы отнеслись к этому жалкому мельнику? Что вы скажете вообще по этому поводу, если это, конечно, не секрет?
— Что же я скажу… — уже и вовсе засмущалась девушка. — Критик из меня так себе, никакой, а по-человечески, если правду сказать, мне жаль стало этого мельника. И читался рассказ не без интереса, и растрогал. А вот в целом…
— Вот-вот, в целом! Согласны вы со мной хоть в чем-то?
— Ну, с вами трудно не согласиться, конечно. Хотя опять-таки, говорю, судить мне трудно. Описываемые времена я знаю лишь по книгам да рассказам. А так… Жаль мне их. Ну вот как вообще жалеешь обиженное жизнью или же людьми живое существо…
— Понимаю вас. Да и писатель именно на это в первую очередь и рассчитывал. В этом, можно сказать, его конек. Ну, а дальше что?
— Что ж дальше? Досадуешь на них, пожалуй. Как же это они вот так, ни за что ни про что, сломали себе жизнь! Она не смогла преодолеть свою отсталость. А он… он виноват во всем. Он знал, понимал, но так и не сумел ее убедить. Да и сам вот, оказывается, в конце жизни отступился. На мой взгляд, нужно было бы уже держаться до конца. Хотя бы из одной гордости…