В декабре 1812 года я, после этой трудной компании, отправился на отдых в Москву, куда вступил отец мой <Б. А. Голицын> с командуемым им ополчением Владимирской губернии, и тут я слышал от некоторых жителей столицы, что в день оставления нами Москвы, 2 сентября, они нашли в своих домах подброшенные мешки с порохом и разными снарядами, которые они прибрали и тем избавились от пожара.
Но замечательно то, что государь император Александр Павлович никогда о пожаре Московском не разговаривал даже с самыми приближенными к нему лицами. Это я знаю по следующему обстоятельству. Когда в 1836 году набросал я на бумагу свои впечатления и воспоминания о 1812 годе, представил я свою рукопись на благоусмотрение управлявшего тогда Военным министерством <А. И. Чернышева>. По прочтении моей рукописи князь Чернышев возвратил мне ее чрез состоявшего при нем флигель-адъютанта А. С. Траскина и поручил ему мне передать, что государь Александр Павлович никогда и никому не сообщал своего мнения о Московском пожаре…
Князь Николай Голицын. 6 августа 1858.
Воспоминание о Двенадцатом годе в Москве
Мы жили на Тверской, в доме княгини Трубецкой, против церкви Благовещения. Как теперь смотрю на молодых казаков Мамоновского полка, который формировался тогда графом <Дмитриевым->Мамоновым в Москве, на собственном его иждивении, и в который московская молодежь всякого звания спешила завербоваться, увлекаемая прелестью подвига стать в ряды защитников Родины, а вместе, может быть, и прелестью мундира. Особенно много записывалось из купцов. Бывало, почти каждый день и в разных экипажах, и пешком отправляются они мимо нас в Петровское (где еще не было парка, а содержался только трактир, близ деревни Зыковой), в синих казакинах, с голубою выпушкою, в шапках набекрень, с белым султаном и голубою, мешком свисшею тульей. Много, помню, ходило рассказов об их удалых пирушках. Но что живо осталось в моей памяти, так это русские раненые, которых двое или трое суток везли мимо нас из-под Бородино в телегах, по нескольку человек в каждой: немногие из них сидели, большая часть лежала, иные шли пешком; этих жители зазывали к себе, кормили и, чем могли, им помогали. С этой поры Москва быстро стала пустеть — кто только мог, уезжал, платя втридорога за лошадей, а под конец нельзя было достать их ни за какие деньги. Многие семейства отправлялись пешком, увозя детей и имущество в ручных тележках.
Почти накануне занятия неприятелем города мы перебрались в Сущево, в дом нашего родственника, уезжавшего также на то время из Москвы. Грустен был вид столицы: на улицах ни души, ворота и ставни везде заперты; изредка попадались только солдаты, должно быть, легко раненные, отсталые от своих партий. Перебираясь на другую квартиру, мы встретили их несколько человек перед питейным домом; выкаченные на улицу бочки с вышибленным дном, разбитая посуда, мокрая мостовая, спиртной запах и бурливая толпа красноречиво свидетельствовали о происходившей тут сцене. Я шел с нашей горничной, и путь нам лежал возле самого этого места. Мы было приостановились, но, видя, что на нас не обращают внимания, собрались с духом и стрелою промчались мимо, держась как можно ближе противоположного забора. Впрочем, страх наш был, кажется, напрасен: едва ли кто из них заметил нас. Таким образом и все наше семейство со всем имуществом благополучно перебралось на новую квартиру.
Первым делом после этого было запереться кругом наглухо. Ворота, калитка, ставни — все было заперто и приперто. Этот день и следующий, то есть день входа в город неприятеля, прошли совершенно тихо, но никак не покойно — все были в тревожном ожидании. Говорили, что француз уже вошел, но в нашей стороне еще никого не показывалось.
На другой день отец оделся и пошел проведать, что делается в городе. Со страхом проводили мы его глазами до конца переулка, выглядывая в калитку, которую потом опять приперли. Часа через полтора по его уходе слышим вдруг какой-то вопль из противоположного дома, принадлежавшего каретнику-немцу. Мы, разумеется, страшно перепугались: бросились наверх, в светелку, окно которой выходило прямо против окон дома каретника. Смотрим: сам хозяин, огромный, тучный старик в куртке, бегает по комнатам, а за ним француз с саблей в руках потчует бедняка фухтелями, допытываясь, как после рассказывали, где спрятаны у него деньги. Такое назидательное зрелище поразило всех невыразимым ужасом.