Ночью мы совсем не спали; проговорили о своих родных и прогоревали. Утром пришла верная весть, что в Москву вошли французы, и вчера, то есть 2-го числа сентября, вечером. В Посаде сделалась страшная суета; народ не то что шел или ехал, а бежал и скакал. Площадь опустела, многие лавки закрылись, посадские чины убрались; всяк, кто мог уйти, — уходил; кто не мог — не знал, что делать. В монастыре нарушился порядок богослужения, монахи задумались и тоже порывались удалиться под предлогом, что надобно вывезти монастырские сокровища.
Один маститый старец, митрополит Платон, живший в то время в Вифании, за три версты от Сергиевой Лавры, мужественно принял печальную весть и, с опытным упованием на Бога, как бы предрек, что неприятель в Лавре не будет. Во все пребывание французов в Москве, он не выезжал из Вифании, кроме как в Махрищскую обитель за 40 верст, и то на одни сутки, управлял Лаврой и подведомственными ей монастырями, хотя был на покое, уволенный от забот епаршеских. Секретарь его распоряжался в Посаде как чиновник полиции, и все шло спокойно, подобру и поздорову. Провидение еще раз спасло обитель преподобного Сергия: французы были в Дмитрове и Александрове, но в Сергиевский Посад не показывались.
Вот еще черта прозорливости преосвященного Платона: в тот самый день, когда неприятель оставил Москву, он, сидя за обедом, как бы забылся или вздремал, что под старость случалось с ним нередко, но вдруг, несколько очнувшись, произнес:
Достойный этот святитель будто ждал исполнения своих пророчеств; он скончался не с большим чрез месяц, когда врагов России далеко уже загнали от Москвы.
Ночевав у ректора, мы, по его наставлению, тем же утром отправились назад, в Красное Село. Тут-то мы почувствовали себя круглыми сиротами, без родителей и без крова, и дорогою долго не могли говорить, молча взглядывали друг на друга и чуть не плакали. Когда приехали в Александров, случайно остановились у одного красильщика, в доме которого расположился, тоже проездом, какой-то помещик с большим семейством; для них готовили кушанье и накрывали стол. Чтобы не стеснять ни бар, ни людей, мы, перекусивши кое-чего, вышли на крыльцо; вышел к нам и помещик, мужчина средних лет, с лицом добрым и приятным.
Расспросив, кто мы такие, как и куда едем, и видя жалкое наше положение, он дал моему товарищу пятирублевую ассигнацию. Тот посовестился было принять, но принял, потому что денег с нами было очень мало. Я еще имел рублей пятнадцать, а у него не было и трех. Предполагая возвратиться в Москву чрез неделю, мы ничем не запаслись достаточно, ни платьем, ни обувью, ни деньгами; все осталось дома, а я, по глупости, оставил и деньги. Когда наш незнакомый благодетель удалился, мы прослезились оба. «Это, брат, милостыня, — сказал я товарищу, — вот до чего мы дожили», — и с этими словами отказался от участия в подаянии, за что мой товарищ сначала на меня посердился.
В Красном Селе сестры ждали своих мужей, а приехали мы. Возвращение наше всех перепугало; но, к счастью, часа через два после нас прибыли и зятья. Рассказам, суждениям, предположениям не было конца; но все сходилось к одному: посмотрим, что будет дальше; авось Бог милостив. Трусости заметно не было; не трусил и я, а рвался и думал, как бы пробраться в Москву; но как ничего придумать не мог, а сестры и зятья смеялись над моими порывами, считая их ребячеством, то я успокаивал себя надеждою, что буду непременно в Москве, спорил и стоял за это, как за правду.
При новом образе жизни, без дела, без забот, с одною тупой грустью, время тянулось долго; чтоб сократить его, я и товарищ мой каждый торговый день ходили в город, то есть в Юрьев, за вестями. Слухов было много, но верных — никаких; об известиях же официальных и думать было нечего.
Сидя в доме на лавках, мы по временам смотрели на какую-то старинную карту, разводили толки, судили и рядили сами; но как ни храбрились, два раза были встревожены порядочно: раз, когда в селение Симу, в 17 верстах от села Красного, привезли раненого Багратиона; другой — когда увидели проходящего нашим селом даточного крестьянина[134]
с полуобритым лбом.Раненый вскоре помер, и мы рассуждали: если пал такой генерал, как Багратион, то, значит, наши военные дела худы, и стали говорить, не убраться ли нам куда подальше.