Но бесстрашен он был только с гостями и только при нас, а в остальных ситуациях долго оставался робким и даже трусливым; поэтому и звучало целый день рано усвоенное слово «боюсь». Летом вслед за тем, в которое он переворачивал камень, мы снова поехали на дачу. Хороший мальчик Андрюша (и в самом деле хороший), увидев Женю, сразу крикнул: «Пойдем играть!» – и протянул свою машинку (жест в нашей семье непредставимый). К моему огорчению, Женя, которому как раз исполнилось два года, испуганно прижался ко мне и моим уговорам не внял (хотя я, конечно, пообещал, что останусь тут же), а между тем Андрюша тоже был домашним ребенком, то есть в ясли не ходил.
Обычная картина: Женя бежит за собакой с криком: «Погладить!» – но погладить боится. Собака может залаять; тогда он пятится назад со словами: «Хорошая собачка, хорошая собачка. Если собака лает, она не кусается». Когда все тихо, он протягивает руку к щенку, но в последнюю секунду жалобно говорит: «Папа, погладь». Он почему-то боялся одуванчиков: рвал их, но не решался ни дотронуться до пуха, ни подуть; так они и сошли без его участия.
Естественное дополнение к трусости – возвеличивание собственной персоны. Он обожал видеть себя героем злодейских историй. «Что Женя наделал! Грязь наделал!» (это означало полные штаны), «Просыпал сахар!», «Вот куда Женя забрался», – все это сообщалось в тоне восторженного хвастовства самому себе и окружающим. Ему было прекрасно известно, что мокрые и грязные штаны, просыпанный сахар и карабканье на трюмо заслуживают порицания, но одно другому не мешало. Ему ничего не стоило по какому-то поводу заявить, что он не любит дедушку. «За что же?» – «В штаны написал!» А раньше он хотел убить жука, инкриминировав ему ту же статью. Слово и дело были связаны слабо. Женя часто подбегал к канаве со своим кличем: «Вот куда Женя забрался!» – пока другие дети (некоторые младше его) там барахтались. Даже детворе это зрелище должно было казаться карикатурным. И на год позже он вел себя так же.
В городе он был совершенно спокоен: машины на мостовой, он на тротуаре, а на даче жался к обочине, заслышав шум за версту, начинал бормотать, как заклинание: «Отойди в сторону, отойди в сторону», – и все время кричал: «Дай мне руку». От этой привычки я старался его отучить: то совал ему в каждую руку по цветку, то сам брал что-нибудь, то отходил в сторону (худший метод: слезы и бег на месте), то отвлекал и кое-как ломал модель сиамских близнецов. Еще он требовал, чтобы я взял его за руку, когда он уставал, и тут я ему, конечно, не отказывал. Он ведь никогда не просился на руки (даже не знал, что такое бывает) и, выйдя из коляски в годовалом возрасте, ни разу к ней не вернулся, а вокруг нас даже четырехлетние дети почти не пользовались ногами.
С хвастовством сочеталась склонность к неожиданным выкрутасам. Играли мы как-то у пруда, и туда же подошла бабушка с трехлетней внучкой. Женя забегал взад-вперед с ведерком, выкрикивая: «Водичка», – и свое любимое: «Куда Женя пошел!» – потом изобразил, «как лягушка ходит», то есть прогулялся на корточках, и наконец затараторил: «Тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота, за Кота Котовича, за Попа Поповича!» Девочка взирала на этот цирк с полнейшим равнодушием, а бабушке все очень понравилось. «Какой умный мальчик», – сказала она.
Зачем понадобились Кот Котович и все представление? Хотел себя показать! Это в неполных-то два с половиной года. Почти тогда же выяснилось (но этот эпизод я знаю по рассказам тещи), что Женя не только осознавал свое двуязычие, но и козырял им. Он бегал среди детей и кричал: «Car значит „машина“, lorry значит „грузовик“», – и тому подобное (тогда мы еще говорили lorry, а не truck). В маленьком ребенке мы узнаём себя, часто в пародийном качестве. Жене исполнилось шестнадцать месяцев, когда Ника подарила ему новую рубашку. Он откровенно ликовал и не хотел ее снимать. Вероятно, и в Никиной сорочке, и в других предметах нашей одежды имелось нечто, отвечавшее его эстетическим потребностям.
Дети немыслимы без любимых игрушек, и не всегда ясно, почему именно на них пал выбор. У Жени сразу за той сорочкой шла шапочка с помпоном. Он его все время нюхал, наверно, принимая за цветок (а к живым цветам долгое время оставался равнодушен, предпочитая листья и неказистые былинки), и всем совал под нос. Мы тоже нюхали и восхищались, так как без сопереживания он не мог прожить ни секунды. В ту пору он обожал взять какой-нибудь предмет и нес его показывать. Если никакой реакции не следовало, он призывно орал. Если я говорил: «Но, Женя, так ведь это твоя рыбка», – он крякал с интонацией, которая совершенно ясно расшифровывалась как: «А ты-то что подумал? Конечно, рыбка».