В лавине обрушившихся на нас впечатлений самое памятное – то самое «погружение в языковую среду». Даже и я, свободно говоривший, писавший и, разумеется, читавший по-английски, не избежал культурно-лингвистического шока (он, может быть, и чувствовался тем сильнее, что был связан с серьезными вещами, а не с освоением элементарной грамматики, как у большинства эмигрантов). Сразу же рассеялось смутное и заведомо нелепое представление о некоем единстве англоязычного мира. Я предполагал, что окажусь среди знакомых по литературе персонажей, у которых только гласные будут произноситься по-иному. К тому же в Европе, включая и СССР, издавались книги об американском языке, подчеркивавшие наиболее характерные его черты. Но никакая поверхность не состоит из сплошных выпуклостей, и никакой, самый что ни на есть разговорный язык не равен жаргону и не напичкан одними местными словечками.
Я оказался не в книжном, а в реальном двадцатом веке, в штате на границе с Канадой, где есть проспект Гайаваты и даже имеется памятник ему, но где давно забыт и никем не ценим Лонгфелло. Никто не узнавал моих любимых цитат (и вообще никаких цитат), а я понятия не имел об американской популярной культуре, ныне именуемой попсой, духовной основе молодежи, да и не только молодежи, в любом западном обществе, а теперь и в постсоветском пространстве. Легче всего было в университете, как с коллегами, так и с аспирантами. Языкового барьера между ними не существовало никогда. Поначалу я плохо понимал только рабочих, негров и маленьких детей.
Американское произношение в высшей степени неоднородно по стране, но его среднезападный вариант (Миннесота и ее соседи) сопоставим с псевдобританским произношением, который в юности я усвоил по театральным записям и пластинкам. Акцент многих штатов производит не только на меня, но и на большинство местного народа комическое впечатление, и я бы не хотел, чтобы Женя вырос и стал говорить, как природный «мальчик из Джорджии». Он, разумеется, со временем перешел на звуки своих сверстников, но, так как ему пришлось много поездить, его гласные (а все дело в них) частично усреднились. Эта адаптация характерна и для американцев, которые родились в одном месте, учились в другом, а потом не раз меняли место работы.
Первый год, пока я продолжал говорить с Женей по-английски, он изъяснялся с окружающим миром «по-миннесотски», а со мной – с тем произношением, которое было «нашим» со дня его рождения. Его запас слов с избытком соответствовал ожидаемому, если не считать вкраплений неуместных для ребенка «взрослых» прилагательных, слегка усложненного синтаксиса, книжной риторики и отсутствия типично детского сленга, но ему предстояло постичь пугающую истину, что язык, всегда существовавший только или почти только для нас с ним, – это единственный язык для всех, а русский остался для Ники.
Реальность доходила до него постепенно, но, хотя и встревоженный сменой языковых вех, он не мог не понимать речи окружающих, так как, благом или злом был мой эксперимент, приехал в Америку двуязычным. Примерно такой же шок испытал бы трехлетний ребенок из Бостона, попавший в техасскую глубинку. Пусть все вокруг произносилось со странным сдвигом, но грамматика и большинство слов не изменились, так что различие осталось в пределах узнаваемости.
В первые недели и даже месяцы мы вели сверхбурную жизнь, и многое из того, что впоследствии посерело, наскучило, а порой раздражало, было неожиданным и увлекательным. Столь же радикально изменился и Женин мир, но Женю опекали родители, и он приспособился к новой обстановке без потрясений и взрывов. Мы вызывали любопытство, потому что в миннесотском университете тогда еще почти не было «русских», а главное, мы владели языком. Нет на свете ничего банальнее и предсказуемее, чем беседы за столом, а вопросы задавались одни и те же (почему уехали, как приехали, нравится ли здесь), так что Ника быстро освоилась с гостевым репертуаром и научилась грамотно и внятно поддерживать отрепетированную беседу. И меню повсюду было сходным, включая яблочный пирог с мороженым на десерт.
Мы не сразу постигли суть бебиситтерства и поначалу таскали Женю с собой (мука для нас и непростительное нарушение этикета). Впрочем, Женя не возражал. У всех окружающих были дети, иногда ненамного старше, чем он. Придя в гости, он устремлялся в «подвал», где неизменно обнаруживались игрушки, а среди них машинки. Пироги и колеса – рай на земле. Незаметно для себя он стал отвечать собеседникам по-английски, запомнил формулы и лишь изредка выяснял у меня, что от него хотят. Но истинный взрыв произошел в середине сентября, когда к нам с визитом пришла его будущая учительница из открывшегося в нашем районе детского сада.