Я, как мог, попытался объяснить ему, что произошло. Что случилось? Ничего не случилось. Он не понимал меня, да и я теперь, когда все было кончено, не понимал себя; но он видел достаточно, чтобы понять, — мое волнение было непритворным и вызвано не моей собственной глупостью. Он сразу подобрел, едва убедившись в этом, и постарался отвлечь меня разговором на посторонние темы. Когда я вошел, он держал в руке письмо с широкой черной каймой. Я заметил это, но не придал особого значения, поскольку оно, по всей видимости, никак меня не затрагивало. Он вел обширную переписку, и хотя между нами установились вполне доверительные отношения, они никогда не были такими, какие позволяют одному человеку спрашивать у другого, от кого пришло письмо. Пусть даже мы были отцом и сыном. Спустя некоторое время я вернулся в свою комнату и закончил вечер обычным образом; прежнее странное возбуждение не повторилось, и теперь, когда все было кончено, казалось мне каким-то необычным сном. Что он значил? И значил ли что-нибудь? Я сказал себе, что это, должно быть, чисто физическое явление, временное расстройство, которое прошло само по себе. Оно было чисто физическим; возбуждение никак не повлияло на мой рассудок. Я все время оставался в состоянии наблюдать за своим возбуждением, и это было ясным доказательством того, что, чем бы оно ни было, оно повлияло только на мою телесную составляющую.
На следующий день я вернулся к проблеме, которую так и не смог решить. Я отыскал свою просительницу на одной из прилегающих к дому улиц и узнал, что она счастлива возвращением своего имущества, на мой взгляд, не заслуживавшего ни сожаления от его потери, ни радости от его обретения. Дом ее также не был тем опрятным гнездышком, в котором следовало бы жить оскорбленной добродетели, восстановленной в своих скромных правах. Что она вовсе не являлась оскорбленной добродетелью, было совершенно очевидно. Когда я появился, она рассыпалась в реверансах, призывая на меня великое множество благословений. Ее муж вошел, когда я был в доме, и хриплым голосом выразил надежду, что Бог вознаградит меня, и что старый джентльмен оставит их в покое. Мне он не понравился. Мне показалось, что в темном переулке зимней ночью он будет не самым приятным человеком, какого можно встретить на своем пути. Но это еще не все: когда я вышел на маленькую улочку, все, — или почти все, — дома на которой являлись собственностью моего отца, на пути моего следования собралось несколько групп, и по крайней мере с полдюжины просительниц бочком подобрались ко мне. «У меня больше прав, чем у Мэри Джордан, — сказала один из них. — Я уже двадцать лет живу в поместье сквайра Каннинга, то в одном, то в другом месте». «А что вы скажете обо мне? У меня шестеро детей, а у нее двое, благослови вас Господь, сэр, и нет отца, который мог бы им помочь». Я убедился в истинности отцовского правила еще до того, как ушел с улицы, и признал мудрость его слов о том, чтобы избегать личных контактов с арендаторами. И все же, когда я оглянулся на запруженную толпой улицу, на жалкие домишки, женщин у дверей, которые были готовы, перекрикивая друг дружку, искать мою благосклонность, мое сердце сжималось при мысли, что это их нищета обеспечивает какую-то часть нашего богатства, пусть даже ничтожную; что я, молодой и сильный, живу в праздности и роскоши отчасти за счет денег, выкачанных из их нужд, когда они вынуждены порой приносить в жертву все, что им дорого! Конечно, некие общие моменты обычной жизни известны мне так же хорошо, как и любому другому, — если вы строите дом своими руками или на свои деньги и сдаете его внаем, то арендная плата за него вам причитается по справедливости и должна быть уплачена. Но…
— Не кажется ли вам, сэр, — сказал я в тот вечер за ужином, когда отец вновь заговорил об этом, — что мы должны хоть как-то заботиться об этих людях, если получаем от них так много?
— Конечно, — ответил он. — Я забочусь об их водопроводе не меньше, чем о своем собственном.
— Это уже хоть что-то.
— Хоть что-то! Это очень много; это больше, чем они могут получить где-либо еще. Я содержу их в чистоте, насколько это возможно. Я даю им, по крайней мере, средства для поддержания чистоты, а значит, и для борьбы с болезнями, и для продления жизни, а это, уверяю тебя, больше, чем они вправе от меня ожидать.
Я не был готов к спору в той степени, в какой следовало бы. Все это содержалось в Евангелии от Адама Смита, в духе которого был воспитан мой отец; но в мое время его догматы стали менее обязательными. Я хотел чего-то большего или чего-то меньшего; но мои взгляды не были так ясны, а моя система — так логична и хорошо выстроена, как та, которая служила фундаментом для совести моего отца, позволявшей ему с легким сердцем получать свой процент.