Но вот горшки проданы, управились чуточку с нуждой, ватрушки завелись в доме, не один хлеб. Вполне всего достаточно, большего и не надо. Жеребеночка разве только не хватает. Кабы не отобрали на войну, на еду Умницу, променяли бы все‑таки они телку на бегунка — сосунка, уговорили бы с отцом как‑нибудь мамку, уломали. Но теперь и это уже неважно. Ему не жалко телки, солдатам в окопах тоже есть надобно, ног не потащат без мяса, как тут победишь немцев — австрийцев? Нет телушки, и ладно, есть дела посерьезней. Важно другое, оно поболе всяких чудес в лавке Быкова — настоящее светопреставление, совершившееся нынче на лужайке у школы и в избе Евсея Захарова. И не по библии Василия Апостола — с семью громами, гласом с неба и ангелом, который «вострубил», — совершилось по пророчеству памятных, дорогих Шуркиному сердцу питерщиков: Афанасия Сергеевича Горева, Володькиного отца, и дяденьки Прохора с Выборгской стороны. Светопреставление произошло на новый лад: с жестяной, с вмятиной, гневной трубой пастуха, упавшей недавно с бревен и бережно поднятой мужиками, со школьным звонком, отнятым нынче дядей Родей у Олегова отца, опять ставшего обыкновенным лавочником, с треском, грохотом мужичьих и бабьих ладоней в Сморчковой избе, сенях и на улице, с этим весенним громом, который раскатывается по небу до Германии и Австро — Венгрии и зовет тамошний народ делать у себя дома то же самое. Важно то, что за столом, за обедом сидят сейчас председатель и секретарь Совета с помощниками. Вот это действительно семь громов, ударят — закачаешься!
— Будем дежурить у Кольки, в Совете, по очереди, — воркует Шурка.
— Один день ты, другой день я, как в школе, в классе, — откликается Яшка.
— Писать протокол совсем, совсем просто…
— Конечно. Слушай да записывай, что говорят…
Они слюнят указательные пальцы и пробуют писать на столе. И вилками понарошку пишут и черенками ложек. Получается очень здорово.
— Заглядывал он ко мне, Осип Тюкин, как я из госпиталя приполз, — рассказывал тем временем Шуркин батя, смахивая с усов капельки молока, закуривая. Он курил торопливо, волнуясь, мелкими затяжками. — Бешеный и есть, ладит — твердит одно: богачей резать, убивать, как делал Стенька Разин, все ихнее забирать, не стесняться, — тогда, вишь ты, будет толк… Ну и что? Попробовал! Хватил вгорячах управлялу по башке заступом — попал под суд… Управлялы нету, есть генерал Крылов, сам хозяин… Всех богачей заступом не перебьешь, чужим не проживешь, — долблю и буду долбить: правда!
Дядя Родя, свернув цигарку, затянулся спокойно, сильно дымом, пустил его тугими кольцами, одно за другим. Пять лиловых драгоценных перстней поплыли над столом, увеличиваясь, бледнея, и долго не пропадали.
— Насчет своего и чужого, мы скажем, с тобой договорились: свое берем, заработанное, и ни крошки чужого… А врагов у нас много, точно. Которые на виду — не страшны. Навалимся и сомнем, не устоят, иначе нам и кашу незачем заваривать. А есть еще вражины посильней: мы сами, привычки наши, желания… На Совете‑то, заметил, как это старье хватало нас за руки, за ноги, тянуло назад да в сторону?
— Это так, — согласился батя, обжигаясь козьей ножкой, и виновато потупился, точно он тянул назад и в сторону на заседании. — А почему? — поднял он горячие, строгие глаза. — Начальства нету, некого слушаться, — повторил он давнишнее свое опасение. — Прежде как? Не всяк царя видел, да всяк ему подчинялся. А теперь никто не хочет никому уступить, не слушается, каждый норовит сам распоряжаться. Больно много распорядителей, вот что я скажу. Вроде меня или тебя… Не станет народ слушаться нас с тобой, Родион, вот увидишь.
— Станет!
— Ты сам себя слушаешься? — вмешалась мамка. — И народ будет слушаться сам себя.
Отец взглянул на мамку с удивлением и одобрением, точно сразу согласился с ней, словно ему вдруг открылось, чего он не видел, не понимал. А продолжал свое:
— Да ведь вот оратор этот, из уезда, говорил о земле, — уважительно заметил батя. — Как бы хорошо… Много сулил, ежели подождать. Не послушались!
— Эсера? И правильно сделали, что не послушались, — непреклонно отозвался дядя Родя. — Встречался я в Питере на митингах с эсерами, доводилось. Как зачал с костылем бродить, ни одного собрания не пропускал. Вычитаю из газетки, где сегодня митинг, и иду… Самую «бабушку революции» слушал, Брешко — Брешковскую… Брехать они все мастера, что эсеры, что меньшевики. На словах — политики, за нас, а на деле, как поглядишь… Ровно боятся народа, шарахаются от него.
— Нам политика ни к чему, — не уступил и тут отец. — Нам бы земли…
— Чья власть, того и земля. Вот тебе и политика. Нет, без нее нам никак не обойтись, без нашей большевистской политики… Да ты сам, Николай Александрыч, первый политик и есть. Эвон как сражался сегодня на сходе у школы! Не зря выбрали тебя в Совет, отличили от других, не зря! — значительно, весело сказал Яшкин отец. У него поднялись надбровные дуги и где‑то в русых курчавинках бороды дрогнули уголки больших, упрямых и добрых губ.
У Шуркиного отца тоже что‑то дрогнуло в глазах, мелькнуло под усами.