Двери были не заперты, и первое, с порога, впечатление сводилось к полному безмолвию. Но скоро слух приноровился к тишине в зале, и я различил негромкие звуки органа. Оглядел неф перед собой: никого не видать. Зашагал по боковому проходу вдоль южной стороны собора, под холодными, высоченными пролетами между колонн. Шум дождя вообще не проникал сюда, а музыка по мере моего приближения к алтарю становилась отчетливее. Обычно в таких церквях присутствуют один-два человека из персонала, а иногда еще и кучка туристов. Поэтому я удивился, оказавшись в этом пещерообразном зале в полном, если не считать незримого органиста, одиночестве; даже для дождливой пятницы и послеполуденного часа необычно, собор словно бы забросили. И только в этот миг я заметил диссонанс в звучании органа. Отчетливые ноты-беглянки прорывались сквозь музыкальную текстуру, подобно снопам лучей, преломляющихся в витражах. Пьеса была, несомненно, пьеса барочная – не слышанная мной раньше, но уснащенная всей типичной орнаментикой той эпохи, – и всё же она вдруг заразилась каким-то иным духом – мне вспомнилась «O God Abufe» Питера Максвелла Дэвиса – ощущением, что что-то разбилось вдребезги, разлетелось на части. Звук был настолько тихий, что, хотя я различал, как в пьесе повторяется откровенно нервирующий полутон тритона, уловить саму мелодию было нелегко.
Затем я увидел, что никакого органиста, который играл бы на органе, тут нет. Музыка, записанная на пластинку, просачивалась в зал через крохотные динамики, прикрепленные к массивным пилонам в месте, где проходы пересекались. Увидел я и то, что своим воздействием разбивало звучание вдребезги, – маленький желтый пылесос. Звонкое жужжание его механизма рвалось к сводам и вплеталось в органную запись, создавая diabolus in musica [43]
. Женщина, которая пылесосила собор, не подняла глаз – даже не отвлеклась от работы. Женщина в халате до пят, в ярко-зеленом платке. Она сновала между маленькими деревянными стульями в северном приделе. Я не ступил на площадку, где пересекались проходы, направился по южному приделу к алтарю. Женщина сосредоточенно трудилась, а органная музыка оплетала кружевами одинокое, надтреснутое жужжание пылесоса.Несколькими неделями раньше я предположил бы, что эта женщина – конголезка. В Брюссель я приехал с готовым представлением, будто все африканцы здесь – выходцы из Конго. Я знал, какого рода отношения порождает колониализм. Ознакомился в общих чертах с историей местного рабовладельческого государства, и она вытеснила все прочие версии. Но как-то я пошел в ночной клуб-ресторан на рю дю Трон – он назывался «Ле Пане». Весь вечер просидел за столиком один – выпивал и наблюдал за конголезской молодежью: все нарядные, одеты модно, флиртуют между собой. Женщины – с прическами афро или заплетенными волосами, многие мужчины – в рубашках с длинным рукавом, заправленных в джинсы, характерный африканский стиль – как будто живут здесь совсем недавно. В клубе крутили американский хип-хоп, посетителям было в среднем от двадцати пяти до тридцати лет. Такие картины видишь в любом крупном городе в Африке или в западных странах: вечер пятницы, молодежь, музыка, спиртное. Пробыв там почти три часа, я оплатил выпитое и уже собирался уходить, когда ко мне подошел поболтать бармен. Он спросил, откуда я, и мы перекинулись несколькими словами; сам он был наполовину малиец, наполовину руандиец. «Ну а публика? – поинтересовался я. – Они все конголезцы?» Он покачал головой: «Все из Руанды».
Открытие, что всё это время я провел среди пяти-шести десятков руандийцев, кардинально изменило характер моих субъективных ощущений от того вечера. Казалось, пространство внезапно налилось тяжестью всех историй, о которых посетители помалкивали. «Какие утраты, – спрашивал я себя, – стоят за их хохотом и флиртом?» Во времена геноцида почти все присутствующие были еще подростками. «Кто из тех, кто здесь собрался, – гадал я, – убивал сам или видел, как убивают другие?» Безмятежность их лиц – наверняка маска, скрывающая невидимую мне боль. Искал ли кто-то из них избавления в религии?
Я передумал уходить и заказал еще выпить. Наблюдал за парочками, за компаниями из четырех пяти человек, за молодыми парнями: те стояли кучками, по трое, и явно думали только о движениях красивых девушек на танцполе. Безобидность, излучаемая ими, была непостижимым и непримечательным явлением. Они ничем не отличались от молодежи всей планеты. И я в некотором роде почувствовал, что мне как будто перетянули душу ремнем, – такое ощущение, порой почти неуловимое, но неотступное, возникало всякий раз, когда меня знакомили с молодыми мужчинами из Сербии или Хорватии, из Сьерры-Леоне или Либерии. Неизменное сомнение, нашептывающее: и эти тоже, возможно, убивали, убивали, убивали и только впоследствии научились напускать на себя безобидный вид.
Когда я наконец вышел из «Ле Пане», час был поздний, на улицах – тишь, и три с половиной мили до дома я преодолел пешком.