– Хорошо, – сказал я. – Засовывайте лекарство в меня так, как вам кажется нужным. Но придет время, и вы пожалеете об этом. Когда наступит час, будет непросто доказать, что у вас было право принуждать пациента принять лекарство, которое он согласился выпить. Мне кое-что известно о вашей профессиональной этике. Вы не имеете права ни на что, вы должны помогать пациенту. Вы знаете это. Все, что вы пытаетесь сделать, – это наказать меня, и я предупреждаю вас, что буду идти за вами по пятам до тех пор, пока вас не уволят из этого заведения и не исключат из Государственного медицинского общества. Вы – позор своей профессии, и это общество рассмотрит ваше дело очень быстро, когда его члены, мои друзья, об этом услышат. Более того, я доложу о вашем поведении губернатору штата. Он может предпринять некоторые шаги, пускай это и не государственное учреждение. Будьте вы прокляты и делайте что хотите!
Несмотря на мое состояние, я говорил достаточно связно. Доктор явно заволновался. Если бы он не боялся потерять уважение в глазах санитаров, которые стояли рядом, я думаю, он дал бы мне еще один шанс. Но он был слишком горделив и труслив, чтобы отступить. Я не ожидал, что операция будет приятной, но хотел посмотреть, на что он способен. Они с санитарами знали, что у меня есть козырь-другой даже в рукаве смирительной рубашки, поэтому предпринял меры предосторожности. Я лежал на спине, от пола меня отделял только матрас. Один санитар держал меня. Другой стоял рядом с лекарством и воронкой, через которую он должен был налить дозу лекарства, как только мистер Хайд вставил трубку мне в ноздрю. Несмотря на то, что умело введенная трубка не причиняет боли, мистер Хайд сделал саму операцию болезненной. Он пытался по-всякому, однако не мог вставить трубку правильно, хотя я ему и не мешал. Смущение лишило его всякой ловкости. Казалось, что прошло десять минут, хотя на самом деле, наверное, вдвое меньше этого, и он сдался, но не до того, как у меня пошла носом кровь. Он был очень огорчен, когда им пришлось удалиться. Я предчувствовал, что скоро они вернутся. Так и вышло. Пришли они с новым пыточным инструментом. На этот раз доктор вставил мне между зубов большой деревянный штифт – чтобы я не закрыл рот, хотя обычно он предпочитал, чтобы я молчал в его присутствии. Потом он поместил мне в горло резиновую трубку, санитар поправил воронку, и лекарство, вернее, жидкость – на меня она не оказывала никакого лечебного эффекта, – полилось внутрь.
Как было написано в немногословных отчетах для моего брата, за эти три недели я не выказал признаков улучшения. Он надеялся на обратное и специально поехал в больницу, чтобы выяснить все лично. Его встретил не кто иной, как доктор Джекил, рассказавший ему, что я нахожусь в возбужденном состоянии, которое может быть усилено (сообщил он по секрету) личным визитом. Увидеть родного брата в таком состоянии было бы настоящей пыткой. И, пусть он находился в пятидесяти метрах от моей комнаты, могу предположить, он отказался от идеи подойти ближе. Доктор Джекил сказал ему, что меня нужно было «сдерживать» и держать «в одиночестве» (профессиональные эвфемизмы для «смирительной рубашки» и «камеры с мягкими стенами»), но даже словом не обмолвился о том, как грубо со мной обращаются. Вежливые слова доктора Джекила, вне всяких сомнений, основывались на том факте, что, если бы мой опекун выслушал меня, ничто не помешало бы мне дать подробный отчет о моих страданиях, и это только подтвердилось бы синяком под глазом, который был у меня в то время. В самом деле, общаясь с моим опекуном, помощник врача выказал такт, и если бы тот был направлен в мою сторону, его бы хватило, чтобы я вел себя прилично.
Несмотря на личный визит, мой брат не поверил сказанному до конца. Ему казалось, что я не иду на поправку в этом учреждении, и он мудро решил, что лучше всего будет направить меня в государственное заведение – больницу штата. Несколько дней спустя судья, который приговорил меня к лечению, приказал меня перевести. Мне ничего не сказали об этом до момента отъезда, да и тогда я едва мог поверить своим ушам. Я и правда не поверил своему информатору. Три недели грубого обращения вкупе с тем, что я не мог связаться со своим опекуном, так потрясли мой рассудок, что у меня частично возобновился старый бред. Я представлял себе, что еду в тюрьму штата, находящуюся в нескольких километрах. До того момента, пока поезд не миновал эту станцию, я не мог поверить, что отправляюсь в больницу.