кореньями, не знали вина, которое зарождает в нас подагры да скорбуты, не возили в
лагерь серебра, пи золота: довольно было медного котелка да железного рожна. Не
издерживались на рысьи да собольи воротники, или на сбрую, украшенную
драгоценными каменьями. У них были в цене ремень да железо. Не знали ни тигровых,
ни леопардовых шкур, а только кирасы да панцири. Теперь серебряные сервизы, теперь
собольи киреи, подшитые золотыми табинами; теперь вышитые чапраки, кисти с
запонами, а сердце заячье, глаза хорьковые, ноги оленьи. Погибла смелость, погибло
мужество, а излишество наслаждений, к которым привыкли мы дома, поделало нас
бабеями.
Но чем больше теряла шляхта смелость и мужество, тем больше привыкла она к
излишествам наслаждений, тем больше развивалась в ней беспощадность к
беззащитным и убогим людям во время её походов. Вот и теперь львовский
арцыбискуп жаловался приятелю: „Хоругви идут беспрестанно из Иеремышльского и
Сендомирского поветов. Волонтеров также много. Уже шляхетские и королевские села
обращаются в ничто; из моих мужики бегут, бросая дома. Господь Бог знает, чтб с нами
будетъ*.
Все это было хорошо известно Хмельницкому. Знал он и триумвиров панских, из
которых Заславского прозвал, в своем козащком обществе, пуховиком, по малорусски
першою, Конецполъскаго—ребенком, или детиною, а Остророга схоластиком, или
латиною. Ему был страшен один Вишневецкий, этот пото-
256
.
мок буйтура Байды, сохранивший все крупные черты знаменитого предка. Но в
панских радах господствовала унаследованная Сарматами от Варягоруссов рознь, и на
нее рассчитывал Хмельницкий больше, нежели на свои добытые у панов гарматы и
гаковницы, на свои громадные пушки Сироты, на свои кованные и босые возы и на
подпаиваемых перед битвой Козаков. рассчитывал он на эту рознь больше, нежели
даже на татарскую помощь.
Выиграть время и перессорить панов, эти две задачи выполнял он с таким
старанием, с каким Кисель хлопотал об умиротворении Козаков. „Ни сын в деле
отцовскомъ* (писал Кисель к Хмельницкому), „ни слуга—в панском не мог принимать
столь горячего участия, какое принимал я в этой несчастной кровавой усобице
Запорожского Войска с Речью Посполитою. И сколько за это вытерпел колкостей и
презрительных толков, это знают не только в Польше, но и в чужих краяхъ*.
Действительно об его разномыслии с князем Вишневецким вырос уже такой
чудовищный слух: будто бы Вишневецкий требовал от него объяснения в трех пунктах,
именно: 1) Кисель де публично объявил, что козаки обещали отдать в его распоряжение
15 000 своего комонника; 2) каждый козак обязался уплатить ему по талеру; 3) козаки
наняли 8.000 Татар, которые помогут ему овладеть польским престолом.
Это писал (вероятно, к „шведскому королю* Яну Казимиру) будущий проповедник
его, доминиканец Цеклинский. Умоизступление разноверцев дошло до того, что
рассказывали, будто сам Хмельницкий желал примиревия, но Кисель умышленными
проволочками довел до войны.
Ученейший, хотя вовсе пе мужественнейший, из панов, коронный подчаший, а
ныне и региментарь, Николай Остророг, выразил свое разномыслие с партией
миротворцев, и поддержал самого воинственного можновладника, князя
Вишневецкого. Он писал к подканцлеру Лещинскому от 3 римского сентября: „Что
касается переговоров Хмельницкого, то в них тайну составляет то, о чем Кисель
говорит вслух, что даже на самых невыгодных условиях (etiam iniquissimns
conditionibus) надобно помириться: в противном случае Речь Посполитая погибнет. Я
же думаю так, что мир здесь невозможен, не только честный, но и бесчестный. Никогда
это хлопство не держало данного слова (fidem datam), а теперь, надменные победою,
тем мепьдае будет его держать. Лищь только исчезнетъ
.
257
эта общая готовность к войне, они опять взбунтуются, и тогда последняя будут
горта первых (bкd№ posteriora pejora prioribus)".
Но чем решительнее поддерживали паны Русина-катодика, видевшего спасение
Польши в ожесточенной войне, тем упорнее стояли другие за Русина-православника,
готового на самый постыдный мир, лишь бы сохранить её целость. Панское царство
разделилось на её, и, по евангельскому суду, должно было погибнуть.
Приближаясь к разъединенному панскому становищу, лицемер козак продолжал
петь все ту же песню, которою выманил уже время у премудрого Киселя и у
почитателей его красноречия, его политического глубокомыслия. Ненавистного козакам
князя Ярему не мог он ни обмануть, ни убаюкать. Он подрывал только его советы,
уничижал его высокие доблести. Он манил панов готовностью к примирению, и
вооружал против энергического полководца польских гуманистов, как против
единственной причины остервенения Козаков. От 29 августа писал он к Адаму Киселю
и его товарищам:
„...Помня о своей христианской крови, чтобы не лилась уже больше, и чтобы
неприятель не радовался со стороны" (намек на Москву), „мы и сами возвратились
было вспять, как и Татары. Но князь его милость Вишневецкий неразсудительно
порывался на пас, и не только производил над нашим христианским народом, над
невинными душами тиранство и жестокости не иохристиянски и не порыцарски, но и