Ребенок слишком слаб, чтобы взять на себя ответственность за все эти разрушительные чувства, и он не может контролировать магическое исполнение своих желаний. Это то, что мы подразумеваем под незрелым эго: у ребенка нет уверенной способности к организации своих перцепций и своих отношений с миром; он не может контролировать свою деятельность; и у него нет уверенного контроля над поступками других людей. То есть на самом деле он не управляет ощущаемой магической причинно-следственной связью ни внутри себя, ни вовне, в природе или других людях: его разрушительные желания могут прорваться наружу, точно так же, как и деструктивные желания его родителей. Силы природы запутаны внутри и вовне; и для слабого эго этот факт обусловливает преувеличенные представления об их потенциальной мощи и усугубляет чувство ужаса. В результате ребёнок - по крайней мере, какую-то часть времени - живёт с внутренним ощущением хаоса, к которому другие животные невосприимчивы [26].
По иронии судьбы, даже когда ребёнок выявляет реальные причинно-следственные связи, они становятся для него обузой, потому что он их чрезмерно обобщает. Одним из таких обобщений является то, что психоаналитики называют «принцип талиона15
». Ребёнок давит насекомых, видит, что кошка ест мышь и этим заставляет мышь исчезнуть, вместе с семьёй гоняет домашнего кролика, чтобы тот прятался в своём домике, и так далее. Он узнает что-то о властных отношениях мира, но не может придать им соответствующую ценность: родители могут съесть его и заставить его исчезнуть, и он тоже, вероятно, мог бы их съесть; когда у его отца, забивающего дубинкой крысу, глаза сверкают яростью, наблюдающий ребёнок может также ожидать, что его забьют дубинкой, особенно если он до этого воображал разрушительные магические идеи.Я не хочу создавать точную картину процессов, которые нам до сих пор не ясны, или делать вид, что все дети живут в одном мире и имеют одинаковые проблемы; также, я бы не хотел, чтобы мир ребенка казался более зловещим, чем он на самом деле обычно является; но я думаю, что важно указать на болезненные противоречия, которые присутствуют в нём, по крайней мере, некоторое время, и показать, насколько фантастическим является мир для ребёнка в первые годы его жизни. Возможно, тогда мы сможем лучше понять, почему Зильбург сказал, что страх смерти «претерпевает сложное развитие и проявляет себя во многих косвенных формах». Или, как точно подметил Уолл, для ребёнка смерть – это сложный символ, а не какое-то конкретное, чётко определённое явление:
"... идея смерти для ребёнка – это не единое целое, а скорее совокупность противоречивых парадоксов - сама смерть не есть только состояние, но и сложный символ, значение которого будет варьироваться от одного человека к другому и от одной культуры к другой [27]."
Мы также сможем понять, почему детям снятся повторяющиеся кошмары, понять их распространённые фобии насекомых и злых собак. В центре их измученного внутреннего мира сияют сложные символы пугающих реальностей – ужас перед миром, ужас перед собственными желаниями, страх родительской мести, исчезновение вещей и живых существ, отсутствие реального контроля над чем-либо, в конце концов. Это – чересчур для любого животного, но человеческий ребёнок должен всё это принять, и потому некоторое время он с почти пунктуальной регулярностью просыпается в крике, пока его слабое эго укрепляется, обрабатывая реальность.
Тем временем кошмары становятся всё более и более распространёнными, и у некоторых детей их больше, чем у других: мы снова возвращаемся к началу нашего обсуждения, к тем, кто не верит, что страх смерти нормален, кто считает его невротической гиперчувствительностью, основанной на болезненном раннем опыте. Иначе, говорят они, как объяснить, что так много людей – подавляющее большинство – кажется, выживают в шквале детских кошмаров и продолжают жить здоровой, более или менее оптимистичной жизнью, не беспокоясь о смерти? Как говорил Монтень, крестьянин глубоко безразличен и терпелив в отношении смерти и мрачных проявлений жизни; и если мы считаем, что таково положение дел из-за его глупости, то «давайте все поучимся у глупости» [28]. Сегодня, когда мы знаем больше, чем в своё время Монтень, мы бы сказали: «Давайте все поучимся у подавления», – но мораль высказывания была бы настолько же важной: подавление принимает нужные меры в отношении сложного для большинства людей символа смерти.