Ханс думал, что он и не взглянет на народ, что ляжет на скамью как отверженный, как проклятый, но, сам не зная почему, не смог это сделать; ему захотелось хоть раз взглянуть в ту сторону, где за солдатами стоял народ — свои и чужие. А когда его привязали к скамье, он уже не вспоминал о народе, он видел перед собой лишь пару глаз, выглядывавших из-за чужих спин, пару глаз, распухших от слез, как в тот день, когда тело Анны лежало распростертое на краю ямы, — Ханс был уверен, что глаза распухли от слез, хотя издали и не мог это разглядеть. И вдруг он подумал: как хорошо, что барон не заменил розог расстрелом, лучше какие угодно унижения, оскорбления и муки, чем смерть.
— Приложи мне руку ко рту и зажми покрепче, — сказал Ханс отцу, когда тот дотронулся до его головы. Отец выполнил приказание сына.
Началось избиение, но ничего не было слышно, кроме мягких чавкающих ударов розог. Избивавшие работали усердно, а под конец с остервенением и яростью. Что это за человек, даже голоса не подаст, рта не откроет! Словно палачи шутят с ним или бьют по бревну! Под конец они уже не выбирали места и били куда попало — все тело Ханса превратилось в окровавленную массу. Били по пояснице, по бокам. Хотели испытать, не откроет ли избиваемый рот, не закричит ли он.
Ханс лежал как труп. Март закрыл глаза, стиснул зубы и изо всех сил зажимал сыну рот. Он чувствовал, как в ладонь ему набирается что-то теплое, как оно просачивается сквозь пальцы, и прижимал руку еще крепче.
Когда число ударов стало приближаться к тремстам, из горла Ханса вдруг вырвался крик, при этом Ханс дернулся из последних сил, словно хотел порвать веревки. Единственный, давно ожидаемый всеми крик метнулся над толпой, над мызными полями и унесся в лес, хотя за ним никто не гнался.
Крик и судорожная дрожь сына горячей волной отдались в теле Марта. Он открыл глаза и увидел свои окровавленные руки, попробовал поднять голову сына и почувствовал, что она поникла.
— Он уже умер, чего вы его колотите! — крикнул Март палачам, которые с прежним усердием избивали распростертое перед ними тело. Те на секунду остановились, словно поняли старика, потом принялись отсчитывать удары по уже коченеющему телу.
Март стоял и смотрел, как бьют труп его сына. Вдруг он расхохотался, громко, раскатисто. Потом повернулся и направился было к барону. Когда его задержали, он снова захохотал и, вытянув свои окровавленные руки, сказал:
— Видите, они в крови, дайте я вытру их о полу баронского сюртука!
И он захохотал еще громче, так что у стоявших в толпе дрожь пробежала по телу. Теперь все поняли, что с Мартом случилось что-то неладное, поняла это и Лиза — она поспешила увести старика, который продолжал показывать народу свои окровавленные руки.
— Умер, бедняга, — сказала какая-то баба, уходя с поля.
— Умер, он ведь не принял даров господних, — заметила другая.
— Упрямый, даже не крикнул, потому они так страшно и били его, — проговорила третья.
— Видно, старый Март своей рукой боль у него отнимал, — добавила четвертая, и многие с ней согласились.
Вскоре о лийвамяэском Марте стали говорить как о великом целителе и врачевателе. Сам же он ничего не знал об этом, как впрочем и ни о чем другом. Он любил лишь сидеть на краю своей ямы и потирать руки, все еще выискивая на них следы крови. А когда ему случалось встретить кого-нибудь, он всегда вытягивал руки и говорил:
— Видишь, они в крови, пойду вытру их о полу баронского сюртука.
При этом он разражался таким жутким хохотом, что даже Лизу мороз подирал по коже, хотя старухе часто приходилось слышать этот смех.
Оттенки
Шел снег, пышный густой снег. Я брел лесом по тихой дороге, петлявшей меж молоденьких сосен куда-то к большаку, где поскрипывали полозом проезжие дровни, фыркали кони и слышался гул мужских голосов.
Люблю снег, когда он сверкает красочными хлопьями в лучах февральского солнца и стоишь на снежной поляне словно в цветнике; люблю снег и в ту пору, когда он тихо ложится на лесной зимник, на мою одежду, ресницы, брови, когда, касаясь меня легчайшей ладонью, успокаивает, разгоняет заботы, будит мечты, дальние и близкие. Шаг за шагом ноги влекут путника по привычке вперед, и мне безразлично — приведут они куда-нибудь или нет, а лучше всего, если так и будут водить по какому-то заколдованному кругу, где нет конца-краю, встречных-поперечных, и лишь плутает одинокая дорога да ложатся снежные хлопья среди стройных сосен.