Смеркалось, когда я отправился домой. У гибких сосенок клонились в дугу отягченные снегом ветви, схожие с паломниками в белых покрывалах, стояли деревья по обеим сторонам узкой дороги, кланяясь друг другу, и кроны у них соприкасались, образуя сводчатый снежный проход, ведущий на северо-запад. Далеко впереди, у самого конца этого свода, в просвете рваных и дьявольски черных туч виднелся край закатного неба, пламеневшего в сумерках, причем походило оно на какую-то высокую гору, чья снеговая вершина позолочена заходящим солнцем, а внизу, в долине, давно уже густеют тени. Мне почудилось, будто я бреду не вдоль пустынной лесной дороги, любуясь на хлопья, порхающие в бору, и будто деревья вокруг — совсем не сосны, а гибкие кипарисы где-то на юге, на берегу моря близ каменного особняка, откуда спускается лестница, ведущая к шумным, пенистым волнам.
И мне вспомнилось прошлое, близкое, словно вчерашний день; будто ничего особенного не случилось за минувшее время, будто лишь короткий сон пролег между мною и далью пронесшихся лет.
Уже на пароходе, несмотря на свежесть, которую несли порывы морского ветра, я ощутил в теле какую-то смутную тяжкую сонливость, из-за чего лень было двигаться, и поэтому я, словно прикованный к месту, или поглядывал сквозь дрему на окружающее, или смотрел на море — подальше, где порою виднелись стайки играющих дельфинов. Кто-нибудь из них нет-нет да и вымахнет к самому форштевню, пустится наперегонки с пароходом, покувыркается через голову, а там снова унесется стрелою, пронзив прозрачную зеленоватую воду.
За две недели мои первоначальные ощущения сменились необычной истомою, которую раньше мне никогда не приходилось испытывать. Вспоминается, как, уезжая из дому, я мечтал о южном солнце и надеялся встретить в природе, взращенной под его лучами, нечто доселе не изведанное, о чем прежде не помышлял. Не было ли в этих мечтах и нынешней моей истомы? И не оттого ли у меня усилилось сердцебиение, хотя врачи и рекомендовали мне ехать сюда именно для того, чтобы успокоить сердце.
Бедное сердце!
И вот я, лениво развалившись, сижу в кресле на балконе под тенью широкой липы или полеживаю, закрыв глаза, в просторной белой комнате, где настежь раскрыты окна, чтобы я мог слушать говор дубов и кленов, всклокоченных сырым, несущим переплеск волны ветром с моря, голос горного ручейка, который вьется по дну пропасти и вспоенный дождями начинает грозно реветь, лягушиное кваканье, похожее на звук неисчислимых трещоток, чтобы я ощущал пьянящий запах роз, распустившихся под окном. Лишь по утрам в ранний предрассветный или в закатный час, когда свежее земное дыхание снежных гор, окрашенных в розовые и пурпурные тона, доносится до побережья, я слегка приободряюсь и по извилистой дорожке иду вдоль косогора к морю, к побережью, где тропинка бежит среди рододендронов, над которыми, укрывая их, величаво высятся чинары-исполины. Я люблю эти душистые тропки-аллеи в пору утренней ясной свежести, когда сходит роса, и вечерами, когда она выпадает на землю, потому что утро и вечер несут прохладу и бодрость, а в жаркий полдень аллея полна дурманом и от него колотится в груди сердце, словно объятое отчаянием или бурным порывом чувств. Но вот ниспадает вечерняя роса и запахи слабеют, хоронятся среди кустов, засыпают в быстро густеющих сумерках, никнут к сочной траве, и оттого вся почва, даже песчаные дорожки источают аромат. Боишься ступить — не потревожить бы кого-то, не нарушить бы чей-то мечтательный покой — и опускаешься на скамью в рододендроновой заросли, чтобы надышаться стынущим воздухом, чтобы послушать навевающую сон песенку последних птиц.
Истома не покидает меня. Усиливаясь, она переходит в равнодушие, апатию, вялость. Я становлюсь безучастным и безразличным ко всему, забываю близких, испытываю одиночество, отрешенность от мира. Вдали, на севере, остались те глаза и то сердце, в которых всегда только одна доброта, нежность ко мне, и память о них мало-помалу меркнет; я больше не чувствую их всею душою, каждым волоконцем тканей живого тела. Когда читаю полученное письмо, что-то во мне снова разгорается, как прежде, как незатухающий очаг. Однако стоит дочитать письмо до конца — и опять все подергивается туманом, зыблется. Я забываю про ответ, забываю, что кто-то тоскует по каждому моему слову, по каждой букве, и в любом, даже самом легком, нажиме моего пера пытается прочесть: каково мне живется, каков я нынче.