А вот снова летнее воспоминание. Маленькая Саша сидит рядом с папой на парковой скамейке. Вокруг густо зеленеют листья, налившиеся темным августовским соком; за деревьями пурпурно румянится здание краеведческого музея. Чей-то велосипед решительно, с громким хрустом разрезает парк. Усатый мужчина, похожий на тюленя, читает на соседней скамейке газету «Криминальный Тушинск». А Саша с папой расстелили салфетки, поставили две пластиковые тарелки, разложили крошащиеся ломти белого хлеба. И теперь они вместе намазывают на хлеб черносмородиновое варенье из банки (варенье делала соседка тетя Люба, у нее под Тушинском есть шесть соток с ягодными кустами). Еще минута – и Саша впивается зубами в густое сладкое счастье. Слезает со скамейки, садится прямо на парковую пушистую траву – так более непринужденно, по-летнему. «Не сиди на земле, – внезапно говорит проходящая мимо женщина в фиолетово-салатном спортивном костюме. – Иначе детей не будет, земля из тебя все полезное вытянет». Саша удивленно смотрит женщине вслед, медленно дожевывает откушенный кусочек счастья. Но уже через несколько секунд удивление улетучивается, забывается, растворяется в черносмородиновой августовской радости.
А теперь Саша стояла под больничным душем, и темная, похожая на черносмородиновое варенье, послеродовая кровь скатывалась сгустками по ногам. В доказательство того, что земля не вытянула из Саши
Возвращаясь в палату, Саша столкнулась в дверях с врачом. Не своим, не Вадимом Геннадьевичем, а полноватой пожилой женщиной с мягким оплывшим лицом, словно стекающим, стремящимся вниз. Она равнодушно посмотрела на Сашу усталыми водянистыми глазами, опущенными в уголках; неопределенно пошевелила вялым ртом и отправилась по своим делам.
Соседка по палате больше не вздрагивала. Светло-серые глаза теперь глядели в пространство ясно и бестревожно, и только вертикальная складка на переносице стала чуть более заметной.
– Это ваш врач сейчас приходила? – нетвердым голосом спросила Саша, пытаясь проявить осторожное участие. – Какие-то новости про ребенка?
В ответ соседка медленно кивнула – спокойно и как будто слегка задумчиво.
– Из реанимации перевели?
– Перевели.
– Ну вот видите, – сказала Саша, садясь на кровать и в очередной раз машинально хватаясь за сбившийся пододеяльник. – Нужно всегда верить в высшую доброту.
– В морг перевели, – ровным голосом уточнила соседка. И внезапно впервые посмотрела на Сашу – пристально, бездонно, пронзительно. Всей ослепляющей, нестерпимой ясностью серых глаз.
В палате на несколько секунд повисла обморочная тишина. Гнетущая, тяжелая, словно застойный воздух. А затем тишину продавил заливистый Левин плач. Саша в бессильном молчании отвернулась – от кричащего сына, от горя соседки, от ее невидимого, навсегда замолчавшего ребенка. Вероятнее всего, не успевшего проронить ни единого звука за свою немыслимо, недопустимо короткую жизнь. Хотелось куда-то спрятаться, и Саша по-детски беспомощно зажмурилась. Перед глазами завертелись яркие клубки оранжево-красных ниток. Затем постепенно нитки стали сплетаться в абстрактный волнистый узор, бессмысленный и бесконечно повторяющийся.
Весь вечер и всю ночь Саша рассеянно думала о высшей недоброте, о чудовищной высшей несправедливости. О том, что отдала бы своего ребенка этой незнакомой несчастной женщине, если бы это было возможно. Если бы Лева мог внезапно стать этой женщине родным, кровным, безболезненно заменить ей умершего в реанимации новорожденного. Если бы можно было все переиграть, сделать так, чтобы Лева стал частью ее плоти, родился из ее тела. Но переиграть было нельзя.
Саша снова спала урывками, а соседка, казалось, не спала вовсе. Соседка как будто уже мысленно существовала где-то в иной реальности. Она лежала то на спине, то на боку, грузно переворачивалась, скрипя пружинами. Время от времени с жутковатой механичностью поглаживала матрас и тощую серо-голубую подушку. Слез на ее лице видно не было – ни одной, даже крошечной сверкающей капли. Ее широко открытые, невидящие от нутряной боли глаза, казалось, прорезали пространство, смотрели туда, где беззвучно смеялся ее ребенок, не проживший и дня. Наверное, в своей реальности она уже невесомо плыла ему навстречу – сквозь безветренный, пьяняще теплый день. Плавно скользила по воздуху, раскинув руки. А за ней голубоватым шлейфом тянулась застиранная больничная простыня.