Еще Саша думала о тех женщинах, которые мечтают, чтобы в их жизни появился такой вот Лева, но никак не могут забрать его из небытийной стылой темноты. Которым приходится топить в себе нерастраченное тепло материнства. Думала об их отчаянии, о болезненном и бесплодном сосредоточении материнского инстинкта, подступившего к ним вплотную. Об их надломившихся от безысходности телах, медленно осыпающихся внутри безжизненной мелкой крошкой. И о неизбывной, каждодневной, вяло текущей надежде, по тинистому дну которой они устало и упорно бредут. Но, помимо сочувствия к несчастным, лишенным естественной радости женщинам, в Сашином сердце от этих мыслей ничего не просыпалось: Лева не становился для нее милее, теплее, драгоценнее; не делался ближе. Страдания далеких абстрактных
Лишь изредка Саша вдруг начинала чувствовать к сыну нечто вроде обжигающей острой жалости, чем-то похожей на любовь. И в те минуты она изо всех сил старалась вжать это чувство глубоко в сердце, навсегда его там закрепить. Но остро пульсирующая сострадательная теплота слишком быстро ускользала, уносилась потоком вторичных ощущений, и выловить ее было невозможно. Какое-то время Саша еще упрямо тянулась к этой жалости, к ее стремительно исчезающему, призрачному следу. Склонялась над ней всей своей сущностью – словно над оброненной в воду вещью, которую все никак не удавалось подцепить. А затем живая теплота жалости рассеивалась окончательно, и на сердце вновь становилось гулко и неприкаянно.
Время от времени Саше казалось, будто Лева понимает, что лишен материнской любви. В какие-то моменты он вдруг замирал, начинал пристально на нее смотреть, и его глаза становились не по-детски серьезными, остро сосредоточенными. Словно он пытался понять, разглядеть в холодном мамином лице – почему, за что. Словно уже предчувствовал сквозной, леденяще-мятный ужас под ложечкой от осознания того, что рано или поздно мама покинет его, повернется к нему спиной и будет медленно уплывать в белесом предрассветном тумане. Станет совсем крошечной, далекой, а затем и вовсе невидимой, несуществующей. И растекаясь бессильными слезами, Саша думала, что на самом деле вовсе не ее, а Левины затаенные слезы горячо скользят по щекам.
Стараясь побороть саднящую боль от своей нелюбви, Саша глубоко окуналась в повседневную безостановочную суетливость. Главное было – не застывать сероватым безвольным студнем в четырехугольной формочке комнаты или кухни. Не останавливаться ни на минуту: поправить диванные подушки, смахнуть с телевизора и листьев фикуса едва обозначившийся пыльный налет, поставить в шкаф почти что высохшие на белых полотенцах у раковины, расслабленно перевернутые миски и салатницы; опуститься на корточки и вытереть остатки белой жижи с клубничными вкраплениями – следы опрокинутого Левой йогурта. Смазать кремом Левин синяк на коленке – отцветающий, сине-зеленый, как сумерки за окном. Все время делать что-то простое, маленькое, бесконечное. Чтобы случайно не очнуться в глубине
В целом Саше это удавалось. И бо́льшую часть времени повседневность, утопленная в уходе за домом и за Левой, была вполне сносной. Безобидной, недраматичной. Мысли стали мелкими, словно детские носочки, словно сказочные синенькие птички на детских пижамах. Да и проблемы как будто сделались незначительными, легкими, пластиковыми – превратились в кривые домики из конструктора для малышей. Достаточно было переставить детальки, и все решалось, все закреплялось на правильных, предусмотренных инструкцией местах.