У меня было условлено, что прямо из Зимнего дворца я проеду в Почтамтскую улицу, где помещалась контора «Associated Press», и оттуда отправлю в Нью-Йорк кабель о нашей беседе. Но еще по дороге туда я решил, что телеграфировать совершенно нечего. Столыпин произвел на меня очень сильное впечатление. Я не сомневался, что это был энергичный, находчивый, полный всяческих ресурсов исполнитель, человек с железной силой воли, которой, однако, заправляли и всегда будут заправлять чужие руки. Как ни категоричны казались некоторые его заявления, они не вызвали во мне, при моем практическом складе ума и привычке резюмировать слышанное, ничего, кроме бесчисленных сомнений. Каждый ответ носил двусмысленный характер, хотя намерения скрытничать, очевидно, не было. Я ни разу не почувствовал ни проявления способности к самостоятельной конструктивной инициативе, ни даже намека на сознание необходимости чего-то нового. Для этого человека все было просто и ясно, на все что угодно он мог подыскать подходящее объяснение, но в нем не было ни малейшего проблеска творческого гения. И будущее России, насколько оно зависело от его личности, было обречено, на мой взгляд, на самые узкие, чисто пассивно-охранительные приемы. Если это был Бисмарк, то совершенно однобокий: может быть, та же таранная сила личности, но без ее стройной, определенной идейности, без магического секрета инициативы. Бисмарк объединял в себе и могучий локомотив, и управляющего им машиниста – а Столыпин представлялся мне только локомотивом. Мой кабель в Нью-Йорке был неожиданно короток и содержал в себе только малозначащие общие места. Зато, повторяю, я проработал напролет всю ночь, записывая для будущего все детали нашей беседы.
Через нисколько дней по открытии Второй думы я должен был вернуться в Америку. От характеристики Столыпина и каких-либо предсказаний для американской прессы относительно будущего России я счел необходимым уклониться. Уже приехав домой, я прочел в русских газетах правительственную декларацию Думе и список внесенных в нее проектов. Признаюсь откровенно, что и тон, и сущность этой декларации очень меня удивили; текста проектов у меня, конечно, не было, но и заголовков было достаточно. Тем не менее возбужденные во мне беседой со Столыпиным сомнения были так сильны, что я опять отказался сделать в нашей печати какую-либо оценку этих документов, но написал ему приветственное письмо по их поводу и с оборотом почты получил собственноручный ответ, обращавшийся ко мне с просьбой «вразумить» американское общественное мнение насчет действительного положения русских дел. Исполнить эту просьбу я, по совести, не мог; мне думалось, что все это не всерьез, а просто тонкая игра, ведо́мая, вероятно, главным образом именно для иностранного потребления. Я боялся ввести нашу публику в заблуждение.
Акт 3 июня 1907 года меня очень поразил. Такого рода неустойчивости я не ожидал даже от Столыпина.