Вскоре хозяин Агры, отыскивая предлог, чтобы остаться наедине с Катариной в одном из уголков зала и побеседовать об опасных книгах, с ходу спросил ее:
— Сеньора дона Катарина, вы уже читали Гомера?
— Это роман? — спросила она.
— Нам следовало бы ответить: «Высокоморальный роман, или собрание рассказов». Но это не из тех романов, что, как мне известно понаслышке, заражают общество в здешних краях. В «Илиаде» Гомера мне встретились две супружеские пары: одна из них — Парис и Елена. Вторая — Улисс и Пенелопа. Первая, алчная и сладострастная, подвергла Грецию бедам; вторая, осторожная и скромная, стала образцом славного брачного союза.
Калишту сделал длинную паузу и продолжил, перемежая свои фразы понюшками табаку, которые должны были придать большую торжественность его серьезным изречениям:
— Никто не должен бы жениться, не прочитав прежде со вниманием и не вняв с восхищением тем советам о браке, которые принадлежат перу выдающегося Плутарха…
— Не знаю такого, — сказала дама. — Я читала «Сцены супружеской жизни» Бальзака.{157}
— Он мне неизвестен, должно быть, француз.
— Значит, вы не читали его?
— Я не читаю по-французски. У меня нет времени черпать грязную воду из зараженных колодцев. В этой области подлинным оракулом является Плутарх. У него я прочел мысль, которая поразила меня до мозга костей и которую я понял только здесь, в Лиссабоне. В одном месте он говорит так: «Женщины не могут поверить в то, что Пасифая, будучи супругой царя, страстно влюбилась в быка. В то же время они без всякого ужаса взирают на жен, которые презирают своих заслуженных и честных мужей и посвящают себя одичавшим в распутстве любовникам». Опытные лоцманы мутных и полных рифов столичных морей уверяют меня, что здесь это уже давно в порядке вещей.
— Возможно… — неуверенно проговорила дона Катарина.
— А почему бы этому и не быть, если я знаком с некоторыми замужними дамами, — прервал ее Калишту, — которые появляются за пределами супружеских спален с обнаженными руками!..
— Значит ли это что-нибудь? — возразила ему собеседница. — Такова мода…
— Эта мода распахивает двери гибельным желаниям, порочным мыслям и оскорбляет стыдливость. Дочь Пифагора,{158}
когда восхитились формой ее рук, ответила: «Да, они красивы, но не предназначены для того, чтобы их разглядывали». В «Андромахе» Еврипида Гермиона{159} восклицает: «Я стала несчастной, позволив порочным женщинам приближаться ко мне». Сколь многие дамы сегодня могли бы сказать (и возможно, они восклицают это про себя): «На свое горе я согласилась, чтобы рядом со мной находились порочные мужчины!..»— К чему эти речи вашего превосходительства? — прервала Калишту дочь верховного судьи.
— Эти слова обращены к вашему рассудку, сеньора дона Катарина.
— Что? Кто дал вам право?..
— Слезы вашего достопочтенного отца.
— Сеньор Барбуда, боюсь, что вас ввели в заблуждение слезы моего отца… Моя репутация и образ поведения не допускают подобных намеков. Если в ваших речах содержится намек…
— Сеньора дона Катарина, в обществе о вас говорят еще хуже, намного хуже.
— Обо мне?
— Клянусь в этом своей честью.
— Но, — прервала его дама, покраснев от гнева и досады, — со стороны вашего превосходительства большая дерзость так разговаривать с женщиной, которую вы едва знаете! Такие провинциальные вольности у нас в Лиссабоне не приняты.
— Не беспокойтесь об этом, сеньора, — ответил Калишту. — Я уважаю ваше превосходительство столь же, сколь почитаю вашего почтенного отца. Согласен, смелость велика. Тем бо́льшим будет великодушие вашего превосходительства, если вы простите меня. Слезы старца и отца придают необычное мужество. Великие горести внушают бесстрашное вдохновение даже самым слабым душам. Намереваясь одолеть бурю, которая бушует и угрожает потопить счастье прославленной семьи, я дерзнул стать непрошеным защитником общего блага.
— Я благодарю вас за вашу готовность, но еще больше была бы благодарна вам за скромность, — проговорила дона Катарина и, прощаясь, церемонно присела перед Калишту в реверансе.
В зал она больше не вернулась. Судья не спускал глаз с Калишту Элоя, в задумчивости усевшегося в самый потаенный уголок зала.
Аббат Эштевайнша поднялся из-за карточного стола и, приблизившись к нему, сказал:
— Мне показалось, что ваше превосходительство проповедовали перед этой дамой. Вам удалось смягчить ее сердце?
Калишту поднял голову, прижал растопыренные пальцы к страдающей груди и прошептал:
— Я наконец-то понял отца Мануэла Бернардеша.{160}
И он глухо повторил его слова: «О Лиссабон, Лиссабон, к тебе я обращаю свои внимание и страх, видя, что творится в твоих стенах. Ужас наводит на меня твое падение нравов, столь тяжкое и разнузданное, что даже обличить их пред твоим лицом будет для людей ревностных не только безрассудством, но и сокрушением».
Затем Калишту Элой вздохнул и захватил пальцами обильную понюшку табаку.
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ