Весь остальной вечер Калишту провел с друзьями дома судьи, но из-за своей необычной рассеянности лишь способствовал летаргии этих сонливых старцев. Казалось, они собрались для того, чтобы одурманить себя и совместно вступить в тихие пределы царства смерти. В тот же вечер Калишту вызвал всеобщее изумление, когда достал из серебряного портсигара сигару и стал попыхивать ею со щеголеватостью, несвойственной его обычно серьезному поведению.
Сарменту с мягкой непринужденностью заметил ему, что лиссабонские обычаи начали одерживать верх над душой его доброго друга, что огорчительно видеть, как дурные примеры смогли победить ту восхитительную простодушность одежд и манер, которую Калишту привез с собой из провинции. Судья сожалел, что менее чем в три месяца образцового португальца доброго старого времени смутили современные порочные нравы.
Калишту Элой слабо оборонялся, приводя в качестве доказательства, что внешние перемены не изменяют направление мыслей. К этому он добавил, что, как ему стало известно, коллеги оттачивают свое остроумие на анахронической простоте его обычаев, а потому он понял, что благоразумнее жить в Лиссабоне в соответствии с лиссабонскими правилами, в провинции же — как велят ему его дух и деревенские привычки. Он закончил свою речь словами: «Cum fueris Roma, Romam vivito more»,{212}
высказав суждение, что выделяться означает быть смешным, что его лета — недостаточное основание для того, чтобы оправдать необычность костюма.Когда же его спросили, почему он перестал нюхать табак, — а этот обычай всегда свидетельствовал об учености и глубокомыслии — он отвечал, что некоторые современные авторы утверждают, будто аммиак, входящий в состав нюхательного табака, ослабляет память вследствие губительного воздействия этой сильной щелочи на материю головного мозга, в то время как курение сигар, напротив, не только обладает очищающим и дезинфицирующим эффектом, но также укрепляет альвеолы и зубы.
Данные объяснения не помешали судье, как и его старым друзьям, после ухода депутата, несколько раздраженного расспросами, дружно предсказать его неизбежное нравственное падение.
Сарменту не пригласил его посетить своих дочерей в Камполиде и даже мимоходом не упомянул о них в течение вечера. Калишту Элой также не завел разговора об этих сеньорах, потому что притворство уже начало одерживать верх над его обычной прямотой и непринужденностью.
Его омраченная замешательством голова стала понемногу терять рассудок. Тоска, вместо того чтобы исторгнуть из глубины его души слезы, лишь способствовала скоротечному воспалению язвы нелепостей — у каждого человека она возникает в непосредственной близости от сердечной мышцы.
Калишту Элой начал воображать, что судья Сарменту догадался о плохо скрытом любовном чувстве Аделаиды и заставил ее покинуть Лиссабон. Это подозрение укрепляло и то, что обладатель майората не получил приглашения посетить дам. Его чувства пришли в крайнее возбуждение, поскольку, как он вообразил, Аделаида страдала — она была жертвой, добрым сердцем, душой, охваченной жаром страсти.
Такое умозаключение обратило помыслы Калишту к эпохе рыцарских подвигов.
Взглянув на себя со стороны, он ясно увидел, что его связывают нерушимые узы брачного обета, но это не обратило нашего героя к скромности и добродетели, подобающим в его годы и в его положении.
Тем не менее будем справедливы и снисходительны к этой больной душе — в обезумевшей голове Калишту де Барбуды ни разу не появилось ни одной низменной или бесстыдной мысли.
Любовь, вырвавшаяся из кратера, до сорока четырех лет не подававшего признаков жизни, говорила ему, что если он, даже ценой нарушения принципов и общественных приличий, пойдет наперекор давлению и произволу отцовской власти, то проявит душевное благородство.
Если Аделаида любит его, в чем Калишту уже не мог сомневаться, делом чести было грудью встать на защиту угнетенной, испить половину горечи из ее чаши, бороться, не жалея своей жизни, по примеру влюбленных старых времен, дабы не опозорить честное имя Барбуды.
Читатель, любил ли ты, бредил ли в свои двадцать лет? Переживал ли ты тогда ужасающее оскудение ума, которое оставляют после себя запоздалые слезы и неизгладимый стыд? Тогда оплачь сверкающий разум Калишту, угасающий под суровым дуновением страсти. Так гаснут звезды в темном небе над открытым морем, когда мореплаватель, потерпевший кораблекрушение, окостеневшими пальцами в отчаянии пытается ухватиться за пену волн.
О злополучный Калишту! Как сиял ореол патриарха вокруг твоей мериносовой шляпы, когда ты въезжал в Лиссабон! Каким ангелом был ты в своем грубошерстном незапятнанном сюртуке! Где былая ученая чистота, с которой ты искал памятники Алфамы, воду Королевского источника, прочищающую гортань, где то простосердечие, с которым ты ожидал рассказа лавочников с улицы Св. Юлиана о Конском фонтане!