Так он стоял минуту и другую, и в какой-то момент почувствовал освежение – будто повеял ветерок и словно бы разбавил копившийся в душе ужас. Офицер задышал свободе, повёл вокруг взглядом и вдруг подумал с необыкновенной ясностью: «А ведь он больше уже не поднимется!» И это невесть откуда взявшееся убеждение наполнило его душу необыкновенной радостью. Ведь если Иосиф не встанет, то некому будет обвинять его в бездействии! Ему ни в коем случае не нужно входить в комнату и приближаться к Иосифу. Он должен немедленно доложить руководству о произошедшем, и тогда… тогда он останется жив! И детей не тронут. Будут, конечно, допросы с пристрастием, станут доискиваться и подозревать, но (каким-то непостижимым образом он знал это!) не будет ни ареста, ни пыток и ни всего того ужаса, который он видел все последние годы. Совсем недавно был арестован бывший начальник охраны Иосифа – генерал-лейтенант Власик – человек, преданный Иосифу до последнего волоска на его уже седеющей голове. Но Иосиф своего друга не пощадил. Двадцать лет безупречной работы ничего не значили для него. Все понимали, что дни Власика сочтены. И хорошо, если его просто расстреляют, не будут ежедневно избивать, не сломают ему позвоночник, как Блюхеру, не превратят в кровавое месиво, как Трайчо Костова.
Но… офицеру было теперь не до Власика и не до Костова. Власик сидел в тюрьме и не знал, что судьба его решается здесь, в этой вот комнате! Если Иосиф умрёт, то Власик будет жить. И офицер будет жить. И семьи их тоже будут целы. И останутся живы несметные толпы людей, загнанных в смертные дали волею лежащего перед ним человека. Офицер вдруг почувствовал почти неодолимое желание шагнуть к этому зверю и заехать ему в морду каблуком сапога, чтоб не смотрел так, чтобы вовек не поднялся! И он сам испугался этого желания. Вдруг подумал, что, если его станут пытать, он непременно расскажет об этой своей мысли, и тогда ему конец. И детям конец, и жене… Не в силах держать в себе весь этот ужас, он резко повернулся и пошёл быстрым шагом прочь, чувствуя на спине прожигающий насквозь взгляд. Страшная комната уже скрылась из глаз, он уже шёл длинным коридором по мягкой ковровой дорожке, а спина всё горела, и в голове мутилось. Если бы сейчас перед ним неожиданно выскочил человек и заорал изо всей мочи, то он бы упал замертво. И кончилась бы вся эта канитель! Но никто не выскочил. Совсем наоборот – это он вдруг явился перед теми, кто послал его к Иосифу и кто ждал его с нетерпением, с тревогой и с ожиданием невесть чего.
– Ну что хозяин? – спросили они, еле сдерживаясь от нетерпения.
– Готов! – обреченно выдохнул офицер. Он и сам не знал, почему так ответил. Но это то единственное слово, которое смогла произнести его сведённая судорогой глотка.
Иосиф в это время продолжал лежать на полу всё в той же позе: щека на ковре, обе руки выброшены вперёд, а ноги где-то там, сзади, их, в общем-то, было не видать. Если б можно было пошутить в такой ситуации, то мы бы сказали, что Иосиф спал без задних ног. Но, во-первых, Иосиф не спал. А во-вторых, шутки здесь неуместны. Иосифу точно было ну до шуток. О том, что творилось в его душе – рассказать нельзя. Для этого ещё не придумали слов. А ведь он так ждал! Так надеялся, впадал в забытьё, потом приходил в себя (словно воскресая из мёртвых), чувствовал ужас, какого не передать; потом кое-как справлялся с этим ужасом и убеждал себя в том, что помощь вот-вот будет, в комнату войдут люди, бросятся к нему, понесут на руках туда, где светло и чисто, уложат на белые простыни, дадут какую-нибудь микстуру – и кончится весь этот ужас!
И вот – когда уже пронеслись века страдания и разверзлись бездны мрака – припёрся какой-то обалдуй и вместо помощи и сочувствия стоял, как дурак, с разинутым ртом и выпученными глазами, а потом бросился наутёк. Уж Иосиф звал его, звал – всё было бесполезно. Если бы взгляд имел силу, то Иосиф обратил бы его в пепел. Но Иосиф был обыкновенный человек со всеми присущими ему слабостями. Теперь он в этом вполне убедился. Все свои подвиги он совершил чужими руками. И все его злодеяния тоже были делом чужих рук. Он всего лишь вкладывал в чужие души свою злобу и непреклонность. И всё совершалось, как он хотел. Но не на этот раз. Ни злобы, ни сочувствия, ни дельных мыслей – ничего и никому он не мог транслировать. Речь его отнялась, тело обездвижилось, а мозг превратился в студень, безвольно плавающий в отравленной крови. Быть может, что-то подобное чувствует выброшенная на берег рыба. Море вот оно, рядом, но до него не доползти. И остаётся только беззвучно разевать рот и пучить глаза, биться в предсмертных конвульсиях, чувствуя ужас приближающейся смерти.