Однако умереть в этот вечер Иосифу было не суждено. В коридоре послышались шаги, всё ближе и ближе. В дверном проёме мелькнула голова. Потом опять появилась и исчезла. Послышалось какое-то шевеленье, сдавленный шёпот, и в комнату вступило сразу несколько человек. Они пошли прямо на Иосифа, и ему сделалось страшно: ему показалось, что они сейчас затопчут его. Надо сказать, что страхи Иосифа не были вовсе беспочвенны. Охранники его, быть может, и рады были пришибить его прямо здесь, не дожидаясь, пока тот сам испустит дух. Они с неимоверным наслаждением растоптали бы коваными сапогами его тщедушное тельце, превратили бы его в кровавое месиво, размазали по стенам, а лучше – спалили на огромном костре, а пепел развеяли по ветру – чтоб не осталось и следа! В этом своём желании они уподобились своему хозяину. Иосиф должен был быть доволен: он выпестовал достойных учеников и последователей! Но, к сожалению, позволить себе подобную роскошь они не могли. Над всеми ними довлел страх – жуткий, многолетний, пронзающий всё их существо. И вместо быстрой и эффективной расправы, они – со скорбными лицами и напрягшимися взглядами – приблизились к Иосифу и, убедившись, что тот всё ещё жив, осторожно подняли обмякшее тело и перенесли на стоявший тут же диван. При этом они усердно сопели и пыхтели, но не проронили ни слова. Иосиф тоже молчал, и вся целиком картина выглядела противоестественно и жутко. Ощущение жути усиливалось хрипами Иосифа. Все понимали, что он хочет что-то сказать и – не может! Вместо слов из глотки вырывались булькающие звуки; казалось, что они рождаются где-то в его утробе; звуки эти сами по себе, а Иосиф – тоже сам по себе. Единственное, что жило в нём и что мыслило – это были его глаза. Они почти не изменились. Всё те же были в них пронзительность, злоба, жестокость. Но теперь к ним добавились отчаяние и безнадёжность. Взгляд этот немногие могли вынести, а потому охранники старались не смотреть в лицо Иосифу, да оно и некстати было. Сначала они пятились, держа его на руках, потом опускали на диван, подтягивая покрывало и укладывая так, чтобы он не свалился на пол. А тот всё хрипел и дёргался, будто его прошивал электрический разряд. Были ли это предсмертные конвульсии или что иное – никого это особо не интересовало. Среди них не было врачей. А были служаки, отлично знавшие устав караульной службы, а кроме этого – ничего такого, что способствует продлению жизни. О чём они думали в это время, Иосиф так и не узнал. Он вообще плохо разбирался в людях. Уничтожал тех, кто был ему предан, ненавидел тех, кто его любил. Возносил карьеристов и подхалимов – тех, кто был похитрей и поизворотливей, а честных и порядочных – бесчестил и убивал. Вот и получилось в самом конце жизни, что рядом не оказалось ни родного лица, ни любящего сердца. Но были кругом служаки с деревянными душами, солдафоны в скрипящих сапогах и с чугунной болванкой вместо сердца. В эти последние часы своей нелепой жизни Иосиф вполне понял это, с ужасающей ясностью почувствовал чуждость и холодность окружающих его людей. Он не увидел ни одного сочувственного взгляда. Ни толики сердечности. И ни намёка на сожаление. Такова была награда за все его старания на этом свете. А что его ждало на свете «том» – об этом он старался не думать. Хоть в Бога он и не верил, но самая возможность его существования повергала его в ужас. Если Бог всё-таки есть – то ему не простится, ни на том свете, ни на этом.