На вечереющей улице мело. Поспешно и весело, уже не ковром, а белой шубой укрывало пустырь, далекие за пустырем хаты, изгороди. Небо было подвижным. Казалось, что кто-то натянул в вышине полупрозрачную рыбачью сеть, двигал ее из стороны в сторону. К тому же примораживало, и снег, нападавший на две четверти, уже не лепился, а позванивал под сапогами расходящихся из клуба людей. Жмурясь от летящей крупы, Щепеткова сказала Сергею:
— Не добраться вам машинами. Берите лошадей, а еще лучше — ночуйте. Охолонетесь от нашего собрания, повыспитесь.
Но Голиков оставаться не согласился. Он попросил пристроить на ночевку шоферов, и, пока закладывали лошадей, он, Орлов, заместитель начальника по проектированию наскоро поели на клубном крыльце принесенного от Щепетковых хлеба с салом. Рыжие, темные в сумерках жеребцы (зимой и летом — личный выезд Настасьи Семеновны, весной — производители колхозной конефермы, отцы всех жеребят колхоза) поднесли к крыльцу сани. В санях на ворохе сена лежали брезент, чтоб укрыться седокам, и огромная войлочная полость, остро пахнущая то ли брынзой, то ли старым конским потом и летом. Голиков и замначальника молчали. Орлов, умащиваясь на полости, натягивая, как шалаш, общий с попутчиками брезент, посулил: «Уж за сегодняшнее, Сергей Петрович, ответите».
Кучер Щепетковой, инвалид Петр Евсеевич, подпоясанный поверх шинели кушаком, цокнул губами, Провожающие крикнули: «Счастливо!» — и широкозадые стоялые жеребцы, играя от сытости, шарахаясь от снега, затанцевали по улице.
Глава седьмая
В общем, гости отъехали, а хозяева остались у клуба.
Люба Фрянскова стояла в новой юбке, в новых светлых туфлях, вбитых в галоши. После банной духоты помещения она дышала морозом, нижняя рубашка просыхала, отлепливалась на спине от лопаток, и тело начинало зябнуть. От голода тянуло под ложечкой, но идти домой к тетке Лизавете не хотелось. Не хотелось думать и о «задачах комсомола по освоению Волго-Дона». Комсомольский билет, лежащий, как ему и следует, в левом нагрудном кармане блузки, находился на груди лишь потому, что был механически туда положен и пристегнут пуговкой.
Правда, позавчерашний выезд Любы с Голубовым, ее удачный доклад на ферме как бы приобщили ее к Волгодонским свершениям. Но это было позавчера, а теперь опять стало ненужным все: и эти светлые дурацкие туфли, и эпонжевая обтягивающая юбка, украшенная на бедре крупными квадратными пуговицами, и особенно призывы секретаря комсомола — Милки Руженковой, разглагольствующей рядом в толпе девчат. По какому праву Милка поучает, когда на уме у нее никакие не гидростанции, а старый кобель Ивахненко? Этот Ивахненко, гладкий, довольный, покуривает в стороне с мужчинами. Милка стоит под электрической, летающей на ветру лампой, воспитывает комсомольцев, а сама ждет не дождется, чтоб они заодно со всеми прочими поскорей убрались. Люба знает: для виду не оборачиваясь, зашагает и Ивахненко, обогнет улицу с обратной стороны, и Милка, воровато озираясь, отомкнет для него клубные двери, бросится ему на шею — счастливая безмужняя жена. Люба тоже была теперь безмужней. Разведенкой… Делая равнодушное лицо, она наблюдала за хорошенькой Руженковой. Сама Люба — она в этом не заблуждалась — даже в лучшие свои времена не была хорошенькой. Была просто здоровой, крепкой девахой, теперь осунувшейся, поумневшей.
Не сладилось все: служебное, семейное. Весь хутор видел, как, уходя от мужа, толкала она двуколку со своим барахлишком. Шла, точно голая, как во сне, когда тянешь на себя одежду перед смеющимися людьми, а одежда расползается, уплывает из рук, и в пальцах уже пусто, нечем прикрыться…
Люба всматривалась в быстро говорящие губы Руженковой. Эти губы, вернее, розовые губки, всегда произносили лишь передовые, образцово правильные слова. «Погоди, — думала Люба, — бросит тебя Ивахненко — посмотрим, какая станешь!» Было отвратительно желать зла, но желалось; хотелось, чтоб рухнуло оно на головы всех этих правильных, довольных.
А гости удалялись от клуба. Свежий воздух втекал в широкие ноздри Бориса Никитича; снежинки, распушенные на морозе, кружились густо и, залетая в нос, в самую глубину, остро, весело кололи.
Орлов на всю силу вдыхал, покачивался в санях, скрипящих прочными деревянными связями; сено под боками подпружинивало, и от него текли разбуженные морозом запахи августовской травы.
«А жить-то хорошо! — подумал Борис Никитич и, как бывало в детстве, радостно ощутил это каждой частицей кожи, каждым ногтем. — Здорово!»
Из-под брезента, поднятого от поземки над его высокой полковничьей папахой, он глянул на поплывший в темноту клуб с электрической лампочкой, летающей на ветру, с людьми на крыльце и, решив мириться с Голиковым, эпически произнес:
— Вот эти, что на крыльце, товарищи не начнут завтра выселяться, а хотением вашей левой пятки снова примутся изыскивать землю с молочными реками, сахарными пляжами. Еще бы, когда вы так соблазнительно рекомендовали товарищам это занятие!..