Оживленный девичьей статью Любы, ее косами и румянцем, Лавр Кузьмич усиленно хвастал. Его пальцы, точно у фокусника в цирке, бегали по натянутым через комнату шнурам, накручивали их специальными веретенами, подвешенными на концах. Он ухарски пускал в действие коленку, локти, даже подбородок и живот. Это было почему-то противно Любе, но от неловкости она улыбалась. Она понимала, что пришла сюда утвердиться покачнувшимся сердцем, услышать от деда что-нибудь хорошее о Василии, но Лавр Кузьмич с азартом рассказывал про себя самого, про свои куплеты, которые он, не боясь, сочиняет на кого угодно.
— Я и райкому и самому НКВД так резану, что все со смеху лазиют. Я им в самый пуп! — хохотал Лавр Кузьмич.
Люба насильно улыбалась, рассматривала паяльник, гревшийся на примусе. Язычки пламени, что обегали конец облуженного блестким оловом паяльника, были пурпурного и зеленого цвета.
— У Васи, — сказала Люба, — паяльник поменьше.
— А-а, Вася твой! — отмахнулся старик. — Дрянь.
Люба опешила. Лавр Кузьмич всегда хвалил мастеровую сноровку Василия, охотно давал ему из ящиков инструмент, хотя никого другого и на выстрел не допускал к заветным ящикам. Конечно, она шла сюда убедиться, что не права именно она, а не Василь. Она выдавила:
— Вы же сами говорили — у него руки золотые…
— То руки. Человеку, кроме рук, нужна поэтичность. А Васька порожний. Постучи его по башке — звук будет как от кринки!.. И невестушка моя, твоя свекровь, — стерва. Митька, Митрий Лаврыч, тот подходящий. Да он у вас не атаман. Он как дерьмо заячье: ни мажется, ни воняет.
От замешательства, оттого, что ей было только двадцать лет, Люба не сумела сказать, что не разрешает отзываться так о ее семье. Она лишь бубнила:
— Неверно, совсем неверно это.
И только на улице, когда уже не с кем было спорить, сказала себе с презрением: «Дрянь ты, Любка. Слушаешь, как наговаривают на мужа… Дрянь!» Ее немного успокоило, что она дрянь, но тут же — и с гораздо большей силой — вползало другое: «А что, если дед прав?»
В темноте на заборе огромным квадратом светлела карта, которую Люба прикрепляла вчера с девчонками и новым комсоргом — Милой Руженковой. Были нарисованы и расклеены по хутору одиннадцать карт, два пейзажа плотины, подписанные стихами, и, кроме того, все газеты с изображениями Волго-Дона и текстами решения правительства. Потрудились много. Каналы рисовали на своих картах и подкрашивали в газетах самой яркой, красной краской, чтоб это за пол-улицы бросалось каждому в глаза, наглядней агитировало. Оводняемые земли закрашивали зеленоватым колером, а участки орошения — густо-зеленым, в знак того, что здесь скоро будут зеленеть такие сверхурожаи, что раньше и во снах не снились.
Люба стояла, рассматривала приколоченную карту. Издали приближалась компания молодежи, валила с дурашливыми выкриками, с гомоном, должно быть, на новогоднюю вечеринку. Люба затаилась в тени, так же как недавно за дверью клуба. Затаиваться — превращалось в привычку… Компания прогрохотала мимо, у забора задержалась лишь одна пара. По голосам Люба узнала Мишку Музыченко и девушку-техника из приезжей комиссии.
— Риммочка, — ворковал Музыченко, — вы мне будете писать, когда уедете?
Не отвечая, Римма просила:
— Зажгите спичку, посмотрим на плакат.
— Так это, Риммочка, я сам рисовал. Хотите, и вас срисую. Тут прямо! Вот эту вот шейку, спиночку.
— Только без рук, — возмущалась Римма. — Мы ж решили, что вы не будете приставать.
— Как — решили? На бюро, что ли? «Без рук да без рук!..» Вроде от рук помирают. Я ж объясняю: только увидел вас — горю огнем.
— Глупости, — ответила Римма. — Нельзя человека не узнать — и загореться. И девушка, пока чувства парня не проверит, не должна ничего позволять.
Последнее она произнесла с особой убежденностью и побежала вслед за компанией.
«А я Василию позволяла все. И целовать и обнимать». Люба вздохнула. Но она не раскаивалась, что позволяла. Разве можно, когда любишь, чего-то выжидать, примеряться точно с каким-то сантиметром?..
Она подошла туда, где только что разговаривала пара, стала вглядываться в карту, в звезду, которой изображался хутор Кореновский. Так как никто не знал, куда переедет хутор, его пришлось нанести на его нынешнее место, то есть туда, где на карте гуляли морские волны. В силу хуторского патриотизма звезда была начерчена так масштабно, как следовало бы изображать не Кореновку, а столицу родины — Москву.
Рисовала это Люба. Набор кисточек и краски в тюбиках приносила из дому свои, еще техникумовские. Центр звезды сделала алым, лучи обвела полосой кармина, к самым краям добавила золотистой бронзы — и звезда получилась точно заря, восходящая над морем.