«Чудно́, — отойдя от карты и шагая по улице, удивлялась Люба. — Для чего я так старалась вырисовывать? Ведь море, переезды — это против меня… А для чего я выступала, обвиняла мужа? Это тоже делала против себя. Но и мой отец поступал ведь так же. Он, рассказывают, бежал впереди всех в той атаке, где его убили. Торопился к своей гибели. Что же из всего получается? Выходит, что как будто едешь в лодке и сам долбишь в ней дно… Конкин всегда требует: «Думай!» Вечно говорит: «Человек, в отличие от теленка, действует продуманно». Где же продуманность, когда пробиваешь дно? С отцом понятно. Отец жертвовал собой для родины. Ну, положим, и мне полагалось выступить, потому что Волго-Дон — это самое огромное в стране и мы как раз это огромное обсуждали. Но для чего мне возражать Василию, когда я с ним с глазу на глаз? Разве стране нужно, чтобы я ссорилась с моим мужем?.. Кому польза от наших мучений?»
Эти мысли примиряли с мужем, а в то же время в памяти вспыхивало: «Твар-рюка образованная», — и рядом совсем жуткое, услышанное у клуба…
Ноги ступали автоматически, сами свернули в проулок, где жила тетка Лизавета. Жила она на квартире у бывшей монахини бывшего Усть-Медведицкого монастыря. Монахиня выписывала областную газету «Молот», состояла членом колхоза и так хорошо работала, что ее фамилия — Хохлачева — украшала стенд показателей. Но Люба из правовернокомсомольских убеждений ни разу не сказала «здравствуйте» Хохлачевой — образованной старухе, похожей на докторшу. Озябшая, Люба постояла у закрытых хохлачевских ставен, за которыми, наверно, было уютно, был сухой, теплый воздух, и ноги опять дошли дальше, остановились у своего дома. Там, судя по свету в окнах, не спали. Значит, надо будет что-то выслушивать, потом отвечать…
А время кружило вокруг нового, 195* года. Во Владивостоке (Любу еще в школе изумляли подобные вещи) праздник уже отшумел, в Таллине и Каунасе он наступит фактически завтра, а здесь, вокруг Любы, — вот-вот!.. Радио на столбе в центре хутора не умолкало. Сильный и, слышно по голосу, молодой артист читал торжественные, боевые стихи, и репродуктор рычал и звенел от напряжения. Низовка рвала слова артиста, гнала над хутором вместе с принесенным с Азовщины дождем.
Люба насквозь промокла и, когда очутилась возле сельсовета и увидела там огонек, стала вытирать ноги о брошенный у ступенек ворох камыша. Сбоку топталась оседланная непривязанная лошадь. Задрав породистую голову на длинной гибкой шее, баловалась, рвала верхним зубом щепу со столба. Конечно, это жеребец Голубова. Всем известно, что Голубов никогда не привязывает его, «приучает к сознательности». В темноте светлела (тоже известная всему хутору) щегольская уздечка, унизанная наборными мелкими ракушками, блесткими, как серебро. Жеребец звякнул о перила стременем, потянулся к Любе, дохнул запахом полыни и железа удил. Цепкой резиновой губой осторожно тронул платок над Любиным ухом и, почуяв чужую, грузно шарахнулся, стегнул грязью из-под копыт по ступеням крыльца. Люба пошла в Совет. В кабинете Степана Степановича действительно был Голубов. У дверей, уже собравшаяся уходить, стояла Дарья Черненкова — праздничная, с огурцами и мочеными дынями в ведерке.
— А-а, и молодожены под Новый год не спят, — загрохотала Дарья, щипнула Любу за щеку и уже из коридора крикнула Конкину: — Завернем дело с понедельника. Сама будут участвовать!
— Это мы, — объяснил Любе Степан Степанович, — надумали соорудить агитколлектив. Конный. Валентин вот Егорыч бричку и тачанку дает, пусть коллектив катит по бригадам. В гриме, с аккордеонами, банты на лошадях — вроде оперетты. Пьеску для них сочиним с хорошим названием: «Труме́нам наше орошенье хуже светопреставленья». Или: «Засухи и ветры — в тартарары!» Как, Люба, считаешь?
Люба кивнула. Она ничего не считала, рассматривала Голубова. Так недавно она и Василий — счастливые, в долгополых шубах — прыгали перед ним в ту охотничью ночь…
Сейчас Голубов был в той же, что и тогда, блесткой кожанке. Он стоял посреди кабинета, требовал, чтоб Степан Степанович отдал ему дом сельсовета под животноводческие курсы. Он доказывал, что надо заранее, до пуска каналов, научить животноводов степным поливам, прудовому-степному разведению водоплавающей птицы, степным водопоям скота — всему комплексу водопользования. Люба не слушала, но в уши сами врывались назойливые слова Голубова.
Любу раздражал этот резко наступающий, наглый человек, ничего не желавший знать, кроме своих курсов, заполнявший своим криком и своей персоной всю комнату. Даже израненное ухо и рубцы на шее Валентина Егоровича, всегда вызывавшие в Любе почтительность, были противны: казалось, он нарочно выставлял все это. Он вертел на кулаке кубанку с золотым перекрестием на бархатном донце и кричал на Конкина: