В голове стучало: так сказать, так сказать, время военное, так сказать, время военное. Да как ни сказать, время военное.
Да, ладно, успокаивала она себя, ну попрошу прощения. Когда? Сейчас?
Она постояла нерешительно и вернулась.
Иван Ильясович стоял у окна спиной к ней, курил цигарку. Опирался на палку, короткую, детскую.
— Я пришла извиниться, что нагрубила вам, — выпалила Лиза. Незаметно вытерла руки, ладони вспотели.
— Что нагрубила или страх пальнул, так сказать?
— И то, и другое, — честно призналась Лиза.
— То-то, девочка, это тебе в опыт будет.
Он замолчал, стоял, улыбался. Что теперь? Переспать предложит?
— Ну что с тобой делать? Иди, так сказать, подумай о своем плохом поведении, так в школе говорят? А не то… Сама знаешь про наказания, — он улыбнулся и постучал палкой по стене.
Она вышла с трудом, ноги были ватные. И тут захотелось его убить. Маленького хромого, в мятом обшарпанном пиджаке, с вонючей цигаркой, прилипшей к губе. Выбить из руки крючковатую палку, он повалится, и тут бить, бить…
И себя тоже — за язык не тянул! Сама ляпнула, сама струхнула и подлизываться пришла. А теперь вот милостью обязана.
Она стояла в коридоре и колотила кулаками подоконник.
Так, все, хватит. Возьми себя в руки.
После обхода пришел Илья, она стала рассказывать ему, сбивалась.
Он засмеялся.
— А, так он всех вызывает и предлагает доносить. Тебе — на меня, мне — на тебя, вот девочка явно беглая, из ЧСИРов, к чужой семье приткнулась и фамилию их взяла, а родители-то ее враги.
— А почему ты мне не сказал?
— Ну сказал бы, и что? Тут все через него прошли. Этот еще честный, минетом не насилует, за идею крепится. Невредный он, сам трясется, провинциальный неудачный актер. А тут сцена, и он Ричард третий, злодей всевластный.
Он сам в принципе полезный — придешь канючить бинты-койки, выбьет отец родной. Понимает, что и на него донести — за неделю в канаве сгниет.
Лиза поразилась его беспечности.
— Невредных нет. Кто моих родителей сдал?
— Это Россия, столицы, места приятные. У нас тихо, относительно тихо. Это надо заметным быть — вот хирург был, священник в открытую, например, его быстро забрали. Азия, все по протекции. Хотя в Ашхабаде, говорят, лютуют сильно. Ну вот сама подумай, донесет он на меня, а у него аппендицит случится? Я на все руки мастер, и в мозги, и апендикс сковырнуть! Я ему уже не чужой получаюсь, свой подследственный. Взаимность чувств предполагается.
— Взаимность чувств у него с тобой или с его начальством?
— Мы сейчас защищены от них войной. Хотя он и раньше не усердствовал, подличал осторожно, а сейчас врачей жалеют. Вот на хлебзаводе донесут, чтобы своих поставить — дело простое, все легко заменяемы, а тут вряд ли. Не хватает нас во время мясорубки. Пожалеют, — усмехнулся Илья, — себя пожалеют. Вот кончится война — по новой возьмутся, великое будущее строить.
— А когда нибудь это кончится?
— Ну конечно, при коммунизме и кончится.
— Ты серьезно?
— Такими вещами не шутят, товарищ Ходжаева! — засмеялся Илья.
— Правильно парторг заметил — язык у тебя несдержанный. Ты партийный?
— А как же, я же завотделением.
— И что вот стоял, руку к сердцу прижимал и в партию принимался? Так вот им всем в глаза смотрел и принимался? На вопросы отвечал, ленина-сталина цитировал, когда отец твой в лагере?
— Во-первых, я еще до его ареста вступил, в университете. И мой отец был очень даже за. И сам он, партийный, между прочим, в Англии учился, вернулся за идею страну поднимать. У меня и мама партийная и все взрослые родственники. Я в идее самой ничего плохого не нахожу. И ты не найдешь, и никто.
— То есть за идею вступил?
— Ну, в общем, да. Потом, конечно, остыл немного.
— Сколько тебе лет?
— Тридцать пять.
— И сколько лет в этом строю?
— Тринадцать.
— А когда остывать начал? Когда отца посадили или раньше?
— Раньше. У нас в семье отца позже всех взяли. Мой дядя в первой партии отщепенцев в тридцать пятом году был арестован. И хватит меня допрашивать. Что ты от меня хочешь? Я от родных не отрекался, не доносил. Что завотделением стал? Так я достоин, я в городе один из самых лучших. Если не самый.
— Я не допрашиваю, не сердись, я понять хочу. Мне кажется, что я начала жить только тут, в Ташкенте. А раньше в аквариуме плескалась, как сытая рыба. Меня родители очень берегли от… от некрасивости жизни. У нас же домработница была, я не знала, как яичницу пожарить и сковородку отчистить. Теперь все умею, в базисе. А вот надстройку не понимаю. Не понимаю разнообразия, потому что как правильно — это просто, это мало, как бы это сказать, разнообразия нет.
— В смысле десять заповедей?
— Да, да, домработница наша была верующая немного, она рассказывала. Именно заповедей. Десять всего! И откуда столько неисчислимого хитрого разнообразия в ежедневности? Я дурочкой выгляжу, да?
— В общем да. Такой деревянной Буратиной.
— Я иной раз не понимаю многомерности слов. Ведь можно либо слову поверить, либо не поверить. А как еще — вот этого-то мне не дано.
Простота хуже воровства.